– Какая жестокость! – не выдержав, бросил в лицо Николаю Львовичу Саша. – Зачем давать им этот мираж, когда надежде тут почти не место?
Тот посмотрел на аспиранта так, что Саша застрял в собственной трехмерности.
– Идем, – наставник увлек его за собой.
Они вышли в больничный дворик, где не было ни души, ни даже шороха. Сашины мысли замерли.
– Слушай, – в пугающе-нездешнем покое голоса Николая Львовича возникло это простое и странное слово.
И Саша услышал. Над миром (и, пожалуй, над небесами) звучал, без начала и конца, всепроникающий крик. Он походил на человеческий, но человек не может кричать на всю вселенную. В крике была вся боль мира, глубинная и малодоступная восприятию даже ангелов. Крик граничил с вечностью. «Он слышен, пока существует мир», – можно было бы подумать, если бы «тот, кто может думать» не был стерт этим криком, который в самом деле начался и закончится вместе с миром. Он – основа, без которого невозможно ничто, даже свет, даже любовь. Саша, распыленный криком по вселенной и, фактически, переставший быть «сашей», повернулся и увидел черную пустыню, над которой вместо неба было что-то другое. Он пошел туда и скрылся из вида. Николай Львович, провожая «сашу» взглядом, знал, что у него все будет хорошо, знал, что каждое прожитое мгновение стоит того, чтобы жить; что это мгновение – и есть вечность, если учесть одну тайну…
Николай Львович знал и нечто другое – непостижимым образом, как случайность, парадокс, как насмешка над ним и над всем. Он был единственным человеком на земле, кому было открыто – завтра наступит конец света.
Эта история случилась с одним потерянным молодым человеком, который не понимал разницы между Богом и призраками, в настолько маленьком городке, где даже не было ни одной одинаковой собаки, а люди находились, как в живом микрохаусе, русские, остервенелые, но мирные. Время имело здесь меньшую стремительность, чем глобальные процессы планетарно-космического сдвига. Дни начинались ранним утром. В такую действительность могли бы вписаться приличного уровня монахи, но они в этом городке отсутствовали.
Родя Смородин вывалился из дома чуть свет – прошлой ночью умерла соседка, вдова Акулиха. Родион постоял у подъезда, поплевался. На улице уже покуривали мужички, кто-то в траве только просыпался. К смерти здесь относились, как к нормальному ходу вещей. Ну, родился человек, ну, умер – кто от водки, кто от работы, – всему свое время, в конце концов. Акулова не имела отношения ни к водке, ни к работе, но все равно умерла. Мгновенно, во сне, даже не хихикнув. Тело ее было настолько огромным и плотным, что как бы намекало на то, что спокойно может сожрать человека. Родя увидел ее, когда зашел в дом – она лежала, монументальная и розовощекая, как на выданье. Даже никто не плакал, все было деловито и сурово. Потом – похороны, где тело, традиционно в гробу, опустили в землю. Для Смородина все это пронеслось в каком-то бессмысленном тумане. Ночью он обыкновенно уснул.
Во сне к нему явился живой гроб Акуловой. В этом сне Родя был вовсе не Родей, а обезличенным созерцающим элементом, поэтому он не испытал ни испуга, ни чего-либо. Гроб проявлял тайную активность, а Акулова оставалась как бы за скобками. Она казалась неким позитивным началом, ставшим таковым исключительно после смерти. Но все же, где Акулова? Пустой гроб висел в пустоте всю ночь.
Испугался Смородин уже утром, когда проснулся и понял, что он – человек.
– К чему снятся гробы? – метался он внутри себя. – Тем более – пустые?
Он глянул на свое мятое лицо в зеркале и удостоверился, что все же существует, пусть столь придурковато. К обеду он уже осоловело пялился из окна на малоинтересные уличные события. Его полуустойчивый ум как бы пытался вернуть все на свои места, чтобы не рухнуть, а так называемая память – заодно с ним. Время опять пошло обыкновенно. Родион смотрел на все и думал, откуда вообще берется жизнь.
– Из намека на жизнь, – мгновенно получил он ответ внутри своей головы.
Когда Родя уснул опять, пустой Акуловский гроб был тут как тут. На этот раз Смородин перепугался не на шутку – теперь он был не просто свидетелем, а привычным собой, как в миру. Гроб был не только везде, но и внутри. Почему он был именно Акулихи, сказать сложно, но Родион просто знал это. Смородин очнулся утром в объятиях жути.
– Второй раз – уже патология, – вспомнил он слова соседа-пропойцы.
Окружение Родю все-таки не бросило. Его достаточно быстро определили к местному деду, который имел авторитетную потустороннюю квалификацию – без таких бы, наверное, рухнул город. Дед назывался Брюхов и был похож на типического советского пенсионера, только крайней степени одичалости. Считалось, что он способен на все, а если на что не способен, так и никто тогда уж не способен. Смородина привели к дому Брюхова, а Родион думал только об одном – почему-то о вечной жизни. Потом его затолкали на первый этаж, в заветную квартиру. В комнате было совсем темно и пахло кошачьим потом, окна были завешены чем-то массивным – где-то здесь шевелился Брюхов. Родя присел на какое-то полуживое темное тряпье и стал ждать брюховского благоволения. Тот дышал, вытирался шторой и пока не благоволил. Родины глаза, по мере привыкания к полутьме, начинали различать огромную квадратную голову, которая медленно качалась под внутренний ритм. Брюхов что-то перебирал в руках – рыбьи кости или чего еще похуже.
Читать дальше