Но разве это не было заслуженной наградой за многовековые преследования, разве нельзя было назвать это, хоть в какой-то степени, торжеством справедливости – ибо ведь если евреи были умнее и талантливее, то почему бы им не подняться по общественной лестнице на ступеньки повыше? Подумать только, они обосновались даже на самой священной территории – в русской литературе! Что бы сказал Достоевский, если бы увидел, что ему наследуют представители той национальности, к которой он относился, мягко говоря, с подозрением? К примеру, Исаак Бабель, писатель и кавалерист, чей стиль под влиянием пребывания в седле тоже стал слегка «скачущим» – разве сейчас, после его реабилитации, не стало понятно, что он классик русской литературы? Какая любопытная биография – сперва героическое участие в гражданской войне в рядах Красной армии, потом жалкая смерть где-то в подвалах Лубянки – разве она не была прекрасной иллюстрацией теории Профессора о продолжении межнациональной борьбы в условиях советского строя? Однако, несмотря на печальный конец, разве Бабель все-таки не выиграл от крушения царизма – а то кем бы он в противном случае был? В лучшем случае, преподавателем литературы Одесской гимназии – а в худшем? Портным, мелким лавочником или даже вором, как его самый бесшабашный герой Беня Крик – словом, человеком, думающим, в первую очередь, о материальных благах. Кстати, об этих благах Бабель (да и, пожалуй, прочие евреи) не забывали и в своем новом статусе, Эрвин от одного профессора (не от Профессора, а другого, в тюрьме профессоров было как собак нерезаных, тот был профессором по литературе) слышал, что Бабель выклянчивал авансы за еще ненаписанные рассказы на несколько лет вперед, и сразу из трех-четырех журналов. В голосе профессора, когда он об этом говорил, звучало легкое презрение, как это можно, осквернять служение искусству пошлым прагматизмом, но Эрвин, по мнению которого писателям следовало бы платить больше, чем шоферам, относился к финтам Бабеля, скорее, с уважением – вот это жид, настоящий жид, а, может, даже и вечный…
Но против природы были бессильны даже представители древнейшего народа, они вдруг тоже почувствовали усталость и стали зевать, закончилось все не очень громким грохотом, когда ссыпали в коробку коней и прочие фигуры, некоторое время парни еще мешкали, ходили мыться, раздевались и залезали на свои койки, потом настала тишина. Эрвин полежал еще немного, размышляя о том, что ведь и Карлуша Маркс, в созданном по руководству которого государстве ему приходилось бежать от КГБ, был евреем, потом зевнул и он и потушил лампочку.
В Харькове шахматисты пожелали Эрвину счастливого пути и сошли с поезда, их места заняли три молодые женщины, сотрудницы музея из Таганрога, ехавшие домой со всесоюзной коровинской конференции. «Коровин ведь эмигрант, как это ему оказали такую честь?» – притворно удивился Эрвин. Женщины сначала смутились, а потом объяснили, что, хотя Коровин и прожил последние годы в Париже, в душе он остался русским человеком, так и не привык к загранице и мечтал вернуться на родину. Раньше, признали они, он действительно был немного как бы в опале, но не столько из-за эмиграции, сколь из-за того, что был импрессионистом. «Вы же знаете, у нас какое-то время была гегемония соцреализма, но теперь это в прошлом, вот и мы недавно принесли из подвала одного Коровина и повесили на стену.» – «Что вы говорите, разве в вашем музее есть работы Коровина?» – продолжил притворяться удивленным Эрвин, и женщины с гордостью заявили, что да, есть, и не только Коровина, но и Серова, Верещагина и даже Айвазовского, и вообще, не стоит недооценивать таганрогский музей, который был основан уже в конце прошлого века. – «А работы Врубеля у вас есть?» – подначивал Эрвин. Ему нравилось потрясать женский пол своей эрудицией, вернее, это у него получалось само собой, даже в тех областях, где он не был профессионалом, как, впрочем, и в живописи, входившей в их семье в сферу компетенции брата Германа; однако, Врубель Эрвину всегда импонировал, он наследовал любовь к нему от мамы, которая часто жалела, что издание собрания сочинений Лермонтова с иллюстрациями Врубеля из-за войны и революции осталось незавершенным. Женщины смущенно признали, что Врубеля у них нет, но зато они недавно получили из Русского музея картину Кустодиева. «А, толстушки с базара и декольтированные красавицы с ярмарки!» – продолжил Эрвин забавляться, и девушки из Таганрога, как и многие до них, очарованные его знаниями, дабы завоевать его расположение, открыли свои чемоданы и продемонстрировали каталог конференции, где была и репродукция принадлежавшего их музею коровинского полотна «На веранде», правда, в черно-белом варианте. «Мы послали им цветное фото, но вы же знаете, наши типографии еще недостаточно хороши, у них не получилось», – оправдывались они, и, чтобы у Эрвина создалось более четкое представление, стали наперебой описывать, какими именно красками художник пользовался – в основном, сиреневых тонов. «А знаете, кто позировал для этих двух девичьих фигур на веранде? Дочери Шаляпина!» – выбросили они, наконец, козырной туз, но тут Эрвину удалось их совсем уже шокировать, стыдливо признавшись, что Шаляпина он, увы, вживую не видел и не слышал, поскольку был до революции еще совсем малышом, а вот его мама, папа и старшие брат с сестрой часто ходили в Большой театр и хорошо певца помнят. «Кстати, а как вам нравится Пинца?» – поинтересовался он затем. Женщины обменялись недоуменными взглядами, и Эрвину пришлось объяснить, кто это такой, добавив свою оценку: «Возможно, голос у Пинцы не такой мощный, как у Шаляпина, но по вокальному мастерству он заметно выше.» Вот этому таганрогские барышни уже никак поверить не могли, от столь ужасной мысли, что кто-то может петь лучше великого русского баса, у них даже подозрительно затрепетали веки, но вступить в спор с Эрвином они все же не решились и умолкли. «Слушали бы вы Пинцу в роли Пагано!» – вздохнул Эрвин, тут же понял и сам, что переборщил, и быстро признался, что его впечатления, в сущности, тоже ограничиваются радиотрансляциями. Это немного успокоило девушек, они спросили, кто такой Пагано, и все кончилось тем, что Эрвину пришлось пересказать сюжет «Ломбардцев», над которым они все вместе изрядно посмеялись. После того, как они еще немного посочувствовали Коровину, как театральному художнику, декорации которого сгорели на складе, или, как выразились женщины, «в депо», во время пожара в Большом театре, Эрвин понял, что устал, извинился и раскрыл купленный на московском вокзале «Огонек». Он попытался сосредоточиться на статье о проходивших в Риме олимпийских играх, но не смог, окруженный сразу тремя молодыми женщинами, только одна из которых носила обручальное кольцо, он все время ощущал те особые мягкость и нежность, которые излучают только русские женщины и с которыми и он в своей жизни уже имел счастье сталкиваться.
Читать дальше