А мне нравилась манера Егора. Оформлял он книги в основном чёрно-белой графикой. Никаких изысков, шрифтовых завитушек, за которыми теряется смысл, а порою и слово невозможно прочесть, у него не было. Строгая, четкая линия, предельно точно подчеркивавшая смысл написанного. Именно то, что мне и требовалось. Я тогда издавал книгу стихов «Световид», основу которой составляли древнеславянские мифы, верованья, заклинания. Много прочел книг по этой тематике, пока не наткнулся, наконец, на детальное изображение Збручского идола. Это и был знаменитый верховный Бог древних славян – Род-Световид. Вытянутый головою вверх, космический и фаллический одновременно идол. Разные поименования его приводились в книге: и Свентовит, и Святовит, и Световит… мне нужен был именно – Вид, как бескрайний круговой обзор света. И я нашёл этот вариант – Световид. Ствольно вытянувшийся вверх, смотрел он словно бы свысока на все четыре стороны света, прямой, вырубленный из единого мощного древа, и на каждой стороне его – от лица до подножия – изукрашенный магическими знаками-оберегами древних славян. Тут и лунный рожок, и ритуальный жреческий нож, и конь-князёк, и коло – восьмигранное колесо-солнце…
Я попросил Егора, с которым к тому времени уже неплохо был знаком по работе, заняться оформлением книги. Причём попросил шибко не фантазировать (можно было и не просить!), а просто дать чёткое изображение статуи в начале и в конце книги, а также разложить по деталям – рожок, конь, коло – перед каждой новой главой.
Егор изумительно точно воспроизвёл всё то, о чем я просил. Книгу сдали в производство, а до выхода её в свет мы с Егором хорошо погуляли. В основном на мой аванс. Да что там погуляли, – подружились и духовно во многом сошлись. Во многом, но не во всём.
Егор был, что называется, радикальный консерватор. Никакие малевичи с кандинскими, никакие модернисты с авангардистами для него в живописи не существовали. Как и в поэзии, впрочем. А стихи он любил безумно, мог читать и слушать часами. Но вот авангарда, как русского, так и мирового, не воспринимал.
«Душа не берет, понимаешь? Суди как хочешь, а вот не ложатся на душу все эти эквилибристы… извращенцы!..» – так реагировал на чтение ему Дилана Томаса, Элиота, Эзры Паунда. И даже наших модернистов и авангардистов называл по большей части нерусью. Даже к родимому Хлебникову относился с большим подозрением. Понимал, конечно, понимал, и уж точно чуял – это стихи не просто поэта, а поэта-великана. Но ценил всё равно лишь «разумное, доброе, вечное», как именовал русскую классику, в основном из старой школьной программы.
Когда однажды я попытался пояснить ему своё, естественно, «истинное» понимание «рубленого» языка, значение корнецентрической сути и величия Хлебникова, обозначив его чуть ли не единственным русским поэтом, которого (в отличие от гениальных наших, хрестоматийных классиков 19 века, по форме и часто даже по содержанию принадлежащих всё же к поэтом с европейской культурной ориентацией), можно назвать даже древнерусским поэтом, восходящим к самом у «Слову о полку», Егор удивлённо вскинул брови.
Я пошёл дальше, стал развивать мысль о том, как в структурных глубинах языка, где-то в подпочвенных его недрах порою смыкаются чуть ли не воедино архаисты и новаторы (да хоть бы те же авангардисты, но – не модернисты), Егор устало махнул рукой и грустно молвил:
– «Устал я, знаешь, от этих умствований… и потом, пусть они себе гениальны и даже родственны, все эти твои Державины-Хлебниковы, а Пушкин, Некрасов, Есенин мне всё одно милее…»
Я тогда лишь язвительно скаламбурил: «Да, были когда-то и мы русаками…»
Однажды Егор приоткрыл мне Святая Святых. Купил литр водки, позвал в гости и, волнуясь, отдернул шторы в заветном чуланчике… включил переноску…
С полки смотрели классики: Лев Толстой, восседавший на троне… Некрасов с кувшином молока и очень тревожными почему-то глазами… Достоевский, весь ушедший в себя, словно придавленный неподъемными какими-то думами… Пушкин… Есенин… Шолохов… Шукшин… Рубцов…
Гравюры были прекрасно выполнены, серия сама по себе очень интересна. Я бы сказал – литературно интересна. И берег он её от людских взглядов как последнюю свою надежду. Никем особо не признанный художник, лелеял, видимо, надежду под конец жизни поразить неблагодарных искусствоведов и зрителей своей «Лебединой песней»…
Песней, которая так и не была спета до конца.
Читать дальше