Или «могильный холод» и есть вся та, по жизни накапливающаяся отчужденность и вражда между сыном и отцом, которая поэту сразу открывается как прозрение?! Может быть…
В далекие детские годы можно было говорить о какой-то странности отца, о его собственном (впрочем, нехитром) образе жизни, который все равно я бесконечно по-детски любил, ценил, дорожил, подолгу простаивая у входной двери, ожидая его прихода. Отец часто задерживался, но непременно возвращался, вопреки даже самым страшным кликушеским опасениям матери, что, мол, утонул на рыбалке, или сбила машина, и теперь лежит он мертвый в какой-нибудь канаве и никто, никто об этом не знает. Очень хорошо помню, что на рыбалку отец ходил всегда один.
Но всякий раз, когда я слышал знакомые, медленные и дорогие шаги в подъезде, неспешно поднимавшиеся на последний пятый этаж, то меня охватывало ни с чем не сравнимое детское ликование. Такой праздник души наступает, когда он входит в дом, живой, с неизменной своей ухмылкой, которую теперь так скупо пытался передать мастер похоронного макияжа.
А еще были (правда, редкие) прогулки с отцом. Всегда необычные; он же все время придумывал что-то, заставлявшее посмотреть на мир по-другому. Ведь это он первым показал мне звезды, посеяв страх и восторг перед непостижимой бездной вселенной. От него я узнал про бесконечность времени и пространства, про космос, про скорость света, про черные дыры, и про многое другое, связанное с таинственным характером физического мира. Мать приучала (настойчиво, истерично и властно) к своему видению, всегда ограниченному здешними нуждами, но отец, (когда ему удавалось завладеть мной) всегда переучивал, переделывал мое сознание. Так тихо, робко, застенчиво, но именно переделывал то, что пыталась вбить в меня мать, почему-то называя это воспитанием. Было у него это собственное видение, это точно, но только вряд ли он его сам для себя определил, высказал, выразил, оставшись блуждать в общих (всегда им презираемых) рутинных путях жизни.
…Вижу огромную волшебную гору, и отца скрывающегося от меня в тихом шорохе осенних листьев.
* * *
Вот в такой прекрасный солнечный день лет тридцать спустя и умер мой отец. Каким это было диссонансом с окружающим миром, его благодатно-равнодушным покоем, сказать трудно. Помню лишь, как выскочил на улицу, и в лицо мне ударила холодная осенняя свежесть, пропитанная солнечным светом; и все такое мирное, спокойное, размеренное, все такое безразличное. Посмотрел на окна своей квартиры; там, еще несколько часов назад, в глубокой ночной тьме свершилось таинство смерти. Было невыносимо и жутко, а теперь покой и благодать разлиты по миру. И ведь совершенно ясно, что так было и так будет, будет до скончания мира. Хотя никакого скончания мира не будет. Все также будут рождаться и умирать люди, и безразличная осенняя листва будет зачаровывать своей безучастной красотой. И лица людей останутся веселыми и равнодушными.
* * *
Странно, что день похорон был солнечный. Такой совершенно изуверский контраст. Самое начало октября, бабье лето в разгаре, нужно дурачиться, пить вино, гулять с девушками в парках, а тут вдруг темная дуга смерти накрыла вход в наш подъезд, возле которого собрался народ, какой-то странный, угрюмый народ. Зачем они здесь? Кто все эти люди, что им нужно? Почему они уносят моего отца из нашего дома, и никто, никто не может им помешать делать это?! Эти чужие люди выполняют свою страшную работу, они с корнем вырывают у меня самое родное, опустошая меня до самых последних оснований.
Я съежившись молча сижу в автобусе, изо всех сил сдерживая злость; злость непонятно к кому: к себе, к людям, к отцу, который так невыносимо абсурдно трясется теперь в этом раздолбаном на смерть катафалке. Каждый подскок, и что-то дергается на его лице, кажется, что вот сейчас он встанет, сбросит с себя все эти колдовские наряды, которыми спеленала его дурная традиция и снова запоет, как бывалочи свою протяжную хохляцкую песню и скажет мне своим охмелевшим голосом: «ну что сынку, пойдем в лес?» Я все сижу и сижу, отдаваясь во власть этого странного маршрута, ведущего нас всех в никуда.
«Совсем как живой», – говорит, причитая тетушка, умильно вглядываясь вглубь лица моего умершего отца. Неподдельная скорбь искривляет и без того ее некрасивое лицо. «Какой там на хер живой, мертвее быть не может!» – думаю я, подавляя гнев при виде этой людской немощи. Проглатываю слезы, накатывающие тяжелым комом, и стараюсь придать себе отстраненный вид. Но внутри меня смерть, самая настоящая смерть. Она поселилась в самом сердце, нагло и нещадно пожирая его. Семя смерти своей теперь вселил в меня отец. Вы думали, что такое смерть? А вот она здесь, совсем рядом ее неженское тело, ее могильное тепло. А можно ли целовать теперь кого-то, можно ли вообще любить?
Читать дальше