Красногрудая птица снегирь
I
Над станционными путями протянулся длинный и легкий мост. Он был недавно построен. Металлическую решетку перил не успели покрасить, и она пачкала ржавчиной; широкие ступеньки лестниц и настил сияли свежей желтизной дерева и дерзко выделялись из общей деловито-суровой, несколько сумрачной картины станции. Впрочем, под густые заусеницы ступенек уже успели набиться крупинки паровозной копоти.
Своими очертаниями станция походила на огромное судно, осевшее по самый верх борта. На оконечностях ее, там, где пути сходились к последним стрелкам, белели мачты светофоров; в середине высилось строгое башнеобразное сооружение, опоясанное балконом и обильно остекленное, — рубка маневрового диспетчера, средоточие всех нитей управления станционной работой.
Несколько в стороне от станции расположилось депо — три приземистые бетонные коробки, примкнувшие одна к другой. За депо — угольный склад. Среди черных седоватых штабелей хлопотал длинноносый передвижной кран.
По обе стороны станции — поселок. А вокруг, куда ни кинь взгляд, горы. Лесистые, островерхие, они дружно уходили вдаль крутыми своими вершинами.
Виктор Овинский стоял на мосту.
Здесь, на станции Крутоярск-второй, в этом окольцованном горами месте, предстояло ему жить. Жить одному. Нет Иры, нет сына Алеши — нет семьи. Нет. Прежнее, оборвавшись, осталось там, в городе, за рекой, невидимой отсюда, отгороженной этими высокими горами.
Иногда пережитое представлялось Овинскому как что-то совершенно невозможное, невероятное. Казалось, стоит встряхнуться — и все это, давящее его как груз, свалится, и он снова вздохнет свободно. Но когда до сознания снова полностью доходило, что все это случилось, и случилось именно с ним, груз наваливался на него с еще более невыносимой тяжестью.
Все это было, было.
Был и тот вечер, когда Овинский, придя домой, окликнул Иру, стоявшую над кроваткой сына. Она вздрогнула, обернулась, и он явственно прочел в ее глазах немой крик: «Опять ты, опять это ты!» Он хотел взять ее за плечи, но Ира вся содрогнулась от первого же его прикосновения. Виктор опустил руки, и тотчас же гнев и боль овладели им с такой силой, что он готов был схватить, стиснуть ее и трясти, трясти до тех пор, пока она не посмотрит на него другим взглядом. Словно угадав его намерение, Ира отпрянула назад. Не помня себя, Овинский выбежал из дому.
Была и та лихорадочная ночь, которую он провел у себя в кабинете, в горкоме, ожидая только одного — вот раздастся телефонный звонок и он услышит обычное: «Витя, ты?..» Но прошла ночь, а жена не позвонила. Конечно, она хорошо знала, где он, да если бы даже и не знала, то все равно, разыскивая, должна была бы позвонить. Но она не хотела звонить, не хотела разыскивать.
Было и то утро, когда он вернулся домой из горкома. После пережитой ночи в нем не осталось ничего, кроме усталой, ноющей надежды на перемирие. Ира лежала на их постели лицом к стене. Хотя она закрылась одеялом, он видел, что она лежала так, как всегда любила лежать, поджав ноги и подсунув ладошку под голову, занимая очень мало места на большой кровати. Русые с медным оттенком волосы ее густым, широким потоком скатились вниз, на подушку, обнажив ухо и шею. Ухо у нее было маленькое, шея детски хрупкая, не тронутая ни единой складкой. От уха к подбородку сбегал едва заметный пушок. И там, где шея мягко переходила в покатость плеча, светился такой же короткий нежный пушок.
Все это, обычное, знакомое, замечаемое и не замечаемое прежде, словно заново открывалось, переполняясь неизъяснимо дорогой, мучительной прелестью. От всего исходило особое, единственное в мире, властно притягивающее тепло, и не хватало сил человеческих сознавать, что это тепло больше не принадлежит тебе.
Ира не спала. Какое-то время спустя после того, как он вошел, она повернулась. И снова он не нашел в ее глазах ни намека на то, что она ждала его, что он нужен ей, хотя по всему было видно, что ночь истерзала ее не менее, чем его.
Читать дальше