Монсе, прикрыв глаза, чуть разведя согнутые в коленях ноги, полулежала на низкой и широкой, в полкомнаты, кровати: вылитая «Даная», не Рембрандта, но Тициана – сказал бы поднаторевший за последние месяцы в живописи Пуйдж. «Даная» и есть – разве что постарше, посмуглее да грудью обильнее.
Снова захотелось – исступленно, до дрожи – туда, в радостную женскую глубь, и он перекатился ближе.
– Эй-эй, спокойно, э? Не знаешь и не знаешь. И черт с ним. Сердишься-то чего? Собаку я уже пристроил, – возразил он. – Моралес за ней приглядит. Человек он хороший, и охотник – каких поискать! Тем более, что одно яйцо у него все-таки осталось. Этого достаточно. Долго в холостяках он не задержится. Говорят, Мексиканец бьет Монсе почем зря – хоть и не «мачиста»… Глупо было бы ожидать от Мексиканца иного. А Моралес, между прочим, пальцем ее никогда не тронул. Гм… Поэтому, должно быть, она от Моралеса и ушла. Слушай, давай еще раз – не могу я на тебя просто так смотреть! Какая же ты у меня красавица – и только хорошеешь с годами!
– Да уж, задница… – протянула недоверчиво она. – За полгода шесть кило наела – и согнать никак не могу! Ладно, ладно: где там твой «альмогавар»? Мой «альмогавар» – так точнее будет. Эй, проснись, оружие! Пр-р-р-оснись, ор-р-ружие!! Ну, есть еще порох в пороховницах? – она с намеренной, чтобы раздразнить и подмучить, ленцой, опустилась по подушкам ниже, развела ноги на самую чуть шире и замерла, ожидая. Загнутый крюком, непомерно толстый в основании «Альмогавар» Пуйджа жаждал войны и высекал снопы ярко-малиновых густых искр.
За стеной упало и покатилось тяжелое, закричали пугающим хором дети мавров. По стеклу скользнул оранжево-красный всполох.
– Задница и должна быть такой. Ты худеть даже не вздумай! Лучшее в женщине – это задница, и она у тебя есть! Возьми Сальвадора Дали – обожал рисовать задницы, а между прочим – знаменитый художник! Да что говорить: наш человек, каталонец – понимал в этом толк! – Пуйдж даже охрип от нетерпения, и сглотнул два раза слюну, подбираясь к ней волосатым коварным Зевсом, а дальше слова уже не требовались – зачем слова, когда рядом два жадных друг до друга тела, ведущие свой разговор на понятном в полкасания языке? И закипели оба так же – в половину касания, но тянули, мучили, пытали друг друга сладкой пыткой – пока не иссякло окончательно терпение у обоих.
«Альмогавар» вошел безукоризненно точно, на всю тугую и влажную, подчвякнувшую ждуще глубину: так входит по гарду в живую плоть направленный крепкой рукой клинок – и тут же Пуйдж извлек его целиком, ощущая на обратном ходу упругий охват – извлек, чтобы всадить снова и снова. «Альмогавар» его ярился, вибрировал и звенел от ждущей и ищущей высвобождения белой силы – оружие проснулось, и битва, одиннадцатая по счету, обещала быть жаркой.
– Да-ли! – женщина пыталась говорить в такт. – Твой Да-ли дав-но умер и л-лежит за стенкой жен-н-ского туалета. Тоже мне – Да… ли. Да-а… ли. А-а-а, как хо-рошо, хоро-шо, хо-ро-шо… Ты толь-ко не спе-шии…
А он ничуть и не собирался – спешить. Делал свое ритмичное дело – наслаждаясь и не торопясь. Вот именно – наслаждаясь. Вот именно – не торопясь. Спокойно. Спокойно. Спокойно. Спа-а-к-к-ойно! Спокойно и еще раз спокойно. Потому как главное в жизни – это спокойствие. Спокойствие, которое сохраняешь в себе всегда – и даже сейчас, когда сопишь ноябрьским вепрем, дорвавшимся до отвоеванной только что самки. Не каталонцу трудно будет понять, как такое возможно, но Пуйдж был каталонцем – и с пониманием этим родился.
Монсе закричала хрипло и глубоко, выругалась несколько раз с особой яростью – тогда кончил и Пуйдж, но вышел из Монсе не сразу: не хотелось ее отпускать.
И после они полежали еще – десять, двадцать минут, а может быть, полчаса – обнявшись и вместе, слушая сердца друг друга и ни слова не говоря. Зачем слова, когда лежишь с любимой женщиной, сплетясь и слепившись в единое существо и тебе хорошо? А когда тебе хорошо, и, тем более, так хорошо – зачем слова?
Вообще, замечательные получались сутки – а иного и быть не могло. Вечер, ночь, утро, день и вечер: это как камень пустить по склону горы и наблюдать, как делается тот все дальше, набирая веселый ход – вплоть до всплеска в холодной реке на самом донце ущелья.
Впрочем, до вечера и всплеска было еще далеко: и тогда, и сейчас – в кафе у тетушки Анны.
***
…Колокол Святой Евлалии на часовой башне Кафедрального Собора прозвонил девять раз. Звуки ударов его, обгоняя друг друга, прыгая по замшелой черепице готических крыш, уносились к морю и тонули нехотя в синей воде, далеко за молами Берселонеты.
Читать дальше