Ольга, святая Ольга… Двенадцати зим от роду лишилась невинности: некое чудовище наложило лапу на неё и затащило прямиком в ад. Впрочем, поначалу чудилось раем, либо предвестием случившееся ей, и представляла себе она в ласковом сиянии едва ли не апостола – верно, Андрея Первозванного, раз уж он был её первым. А я… я не был ни вторым, ни третьим, не был никаким; другом была она мне, родственной понимающей душой, и увлажняющиеся глаза её (а увлажнялись они непроизвольно и часто) сжимали мне сердце бессилием. И это теперь знаю наверняка, что записанное в неких неведомых никому скрижалях неизбежно; тогда же… в муках изводился, отчего не было меня подле неё прежде отцом ли, старшим братом, да хоть кем – ведь я бы спас её, сохранил, сберёг на груди своей, как хрупкий цветок, и не было бы в глазах её слёз… Терзания мои рождали в Ольге растерянность и покаянную полуулыбку; она пожимала плечами и докасалась трепетно моего запястья, а однажды, будто в утешение, обмолвилась, что собственный отец как раз таки и был тем «первозванным», и что ни на мгновение не мнится ей столь «крепкая» моя «привязанность» к собственному чаду.
Да, не вздыхай так, Фрида, любезный друг, ясноглазая валькирия: никакого утешения не пришло, пришла отравляющая тягость, уродливый опустошительный угар. И с самых тех пор, до глубины постигнувшему гибельный ужас случившегося, именоваться родителем Ольге для меня было сродни кошмарному сну.
Затем-то и поведал о ней я, каюсь! Доверил сагу о преждевременной зрелости Ольгиной грубой, пахнущей табаком и безразличием, бумаге. Ну, а та, в свою очередь, вынесла всё на потеху публике.
Спросишь, зачем, немногословный обычно, явил Миккель Лёкк такое красноречие?
Боже мой, он так долго раздумывал над этим в своё время, что теперь и сам не знает! Окрашенные суматошным страхом, мысли его частью затеряны в тревожной Москве 1918-го, частью рассеяны по всей широте центральной и северо-западной России – как собрать теперь воедино осколки, как скрепить, нужно ли?!
Выгораживание глупостей её, и обеление бессилия собственного – отзовусь только так. Вероятно, в нужде выговориться, хотел я стряхнуть с себя невообразимую тягость откровенности её, а с неё самой – гнетущее уныние. На деле же вышел пшик, нечто в духе бульварных, но с претензией на Мопассана, жирных невкусных похлёбок о хлюпающей грязи парижского дна. Я просто-напросто замарал бумагу, бездумно, окаянно, без зазрения совести! Себя полагая отчасти виновным в тревогах Ольгиных и печали – в чём была моя вина, ведь я и не знал её прежде?! – хоть чем старался поддержать, но вряд ли сыщется в этом хоть какой смысл. А в чём есть смысл, если разобраться?
Но маленькая Ольга воспарила для меня впоследствии на недосягаемую высоту совести…
Хорошенькое такое мерилó, незамутнённая, точно кающаяся Магдалина, душа! Не кривлю сердцем: в помыслах и устремлениях не было равной Ольге по чистоте, и уж никак не раскаявшейся блудницей представлялась она; слишком рано и не по своей воле вкусив запретный плод, она обрела себя в вечности исканий, и у мудрецов чреватых ошибками и заблуждениями. Уже в нежном возрасте многие пользовались её расположением, и она, конечно, понимала это, однако, занесённая извне в хрупкое тельце заразная бацилла несвоевременной чувственности, не подразумевала (да и не могла подразумевать!) возможности отказа. Что мог я поделать?! Разве что бессильно и самонадеянно сверяться с нею в собственных самоубийственных мыслях, ничего более.
В давние дни, ещё там, в России, прогуливались мы в пределах литой кладбищенской ограды. Старинный и почти заброшенный, погост навевал мысли определённого свойства о вечности и предопределении, и кресты вставали там из земли, точно старые отжившие деревья. Воодушевление владело мною: причудливые сказки об упокоившихся там, мельком взглянув на имя усопшего и эпитафию, если возможно было их разобрать, выдумывал прямо на ходу. Там были и потемневшие от времени, обросшие мхом резные каменные плиты, – их вид вызывал во мне больше чувств, так как на них нередки были объёмные росписи о важности могильного жителя, о принадлежности его и состоянии, – и жалкие, тронутые ржою, покосившиеся кресты. Но искушенному сочинителю довольно было лишь окрасить сухие слова, либо же пролить свет, как и отчего скорбное безвременье повело надгробие в сторону – была ли для меня в этом проблема?! И птичками с ветвей вспархивали с горячих уст слова; увлечённый собой, едва успевал придавать я стройность мысли. Исполненная бесстрастной верой, Ольга плакала, где нужно было горевать, и искренне радовалась забавному.
Читать дальше