За время школьных лет Дивиль не только привык, но даже полюбил драться – он воспринимал юношеские стычки, как возможность выплеснуть застоявшееся и спертое, как-то вспрыснуть, но в том рафинированном мире, в котором он оказался в ГИТИСе, а особенно после него – это стало неприемлемым и недопустимым: в цивилизованном обществе большого города люди старались пакостить друг другу исключительно законными способами, поэтому до драки дело доходило редко – обычно даже самые хамовитые смолкали, становились ниже под натиском острых глаз Михаила, если он начинал злиться, но невзирая на эту внутреннюю энергию, режиссер часто удивлялся тому, каким слабым и беспомощным иногда ощущал себя сам.
Вот и сейчас режиссер находился в этом странном состоянии парализованной мощи – он чувствовал в себе настоящий ураган, способный проламывать стены, но не понимал, зачем ему нужен этот дремлющий шквал уставшей энергии. В молодости его внутреннее «Я» вело себя более сложно и неоднозначно – творческая нервность и эмоциональное сгущение стихийно вырывались на свободу – это специфическое «Я» нередко толкало Михаила на высказывания и поступки, противоречащие его принципам и убеждениям: в те годы, в порыве какого-то экстравертного безрассудства, он мог высмеять собственные святыни или обидеть дорогого ему человека, мог выставляться и бить себя в грудь, чтобы произвести впечатление и понравиться окружающим, притом, что по природе своей был достаточно скромным человеком и до отвращения не переносил подобное в других. С возрастом Михаил пообтесался, стал более сдержанным, но по факту не изменился – просто научился тщательнее контролировать внутренние потоки, да и творческой нервности в нем больше не было – как-то опало все, обмякло, стало прозрачным и водянистым.
Взял стакан с текилой, повернулся к залу, пробежался глазами по столикам. Знакомых, к своему удовольствию, не увидел; сегодня было особенно тоскливо, и даже одна только мысль о дружелюбной болтовне казалась невыносимой. Здесь всегда собиралось много его друзей, действительно замечательных, интересных людей – каждый из них мог выслушать о наболевшем и искренне поддержать, мог развеселить, но режиссеру не хотелось делиться своей ношей, вываливать ее наружу – Михаил держал ее в себе, может быть, бессознательно и интуитивно, подавлял в себе, как отрыжку. Да и о чем, собственно, рассказывать друзьям? Дело вовсе не в разводе, не в сложных отношениях с дочерью и не в том, что он перестал гореть некогда любимой творческой работой – в нем просто что-то надломилось, во всем его отношении к жизни, а как это можно внятно объяснить даже самому близкому другу, если сам себя едва понимаешь? Дивиль наперед знал все, что ему могут посоветовать самые задушевные советчики, – тошнотворные избитости и банальщину.
Квадратные столики тесно сгрудились вдоль стенки, плотно облепленные подвыпившими гостями. Бордовые кирпичные стены грубой отделки – шершавые и рыхлые, приглушенный свет, хмельные лица, звон тонкого стекла – ломкая, надтреснутая перебранка стаканов и бокалов. На сцене играли музыканты.
Бармен достал соль и начал резать лайм. Режиссер выставил руку вперед и замотал головой:
– Абик, не нужно, томатный сок смешай просто с апельсиновым и добавь тобаско. Я сегодня только выдержанную буду пить.
Михаил приложился к стакану, отхлебнул золотистой текилы, немного подержал на языке и неторопливо проглотил. Послевкусие голубой агавы приятно обожгло язык и растеклось по крови колючими каплями. Глядя на веселые компании у столиков, режиссер еще больше затосковал. Вокалист с гитарой что-то сказал со сцены – Дивиль не расслышал, что именно. Только уловил сильный акцент.
Тут кто-то хлопнул режиссера по плечу. Оглянулся. Наткнулся взглядом на лицо дочери:
– Полина, откуда?!
Дочка сняла черную приталенную куртку с серебристыми молниями и острыми плечами. Бросила ее на соседний барный стул. Положила бирюзовую сумочку из кожи питона на стойку и села рядом с отцом. Внимательно заглянула в глаза.
– Тебя нетрудно найти, ты либо в театре, либо здесь. Вариантов немного, можно и не трезвонить, – чуть наклонилась к зеркалу барной витрины, потрепала пальцами свои коротко стриженные русые волосы, немного взлохматила. – Привет, Абик, будь добр, вина белого. Шардоне любое. Сухое со льдом.
Михаил смотрел на дочь в профиль. Со сдержанным умилением и теплом разглядывал аккуратный нос и ушную раковину, похожую на зародыш. В нежно-розовую мочку уха впилась большая сережка – толстое золотое кольцо с японскими иероглифами.
Читать дальше