– Ну-ну, отпусти человека, – засипело в усы.
Незнакомый человек не сопротивлялся, и Ломова это успокоило, как удовлетворенный собственным превосходством медведь, он, потрепав, отпустил мелкого зверька.
Но на него начинали косо поглядывать, сзади подбирался охранник. Нужно было отступать. Обеспечить прикрытие. Допил пиво, кружку притулил кое-как к кружку. В дорогу взяли бухла. На треть еврей следил, чтоб ничего не разбилось и никто не упал. Смотрел по сторонам, смеялся, напевал и насвистывал. Вышли на улицу закурили. Ломов скалился проходящим женщинам, усачий комментировал, оценивал походку, грацию, стан. Шли весело, запивали водку пивом и запевали песни с матюгами.
Когда-то Ломова турнули из милиции (тогда еще милиции), и три года он работал вышибалой в борделе. Вышвыривал за шкирку борзую пьянь, пил кофе с проститутками, спал на их скверных простынях, ломал носы, выворачивал руки, ревновал, крушил, разбивал, катался ночью со шмарами пьяным, ржа и обливаясь шампанским. В общем, как и раньше, пользовался служебным положением и превышал полномочия… Внезапно все закончилось. Не желавшему платить клиенту Ломов сгоряча пробил голову чайником. Чайник носиком вошел поганцу в череп, так что можно было заливать его голову кипятком. На вызов приехал наряд, где Ломов встретил своего однокашника и земляка.
– Ого, Данька! Здорово, еб твою мать! Как сам?! Ты что ль тут какого-то хача опять замудохал?!
Надрались они с приятелем в тот вечер до зеленых чертей, и все пошло у Ломова хорошо, вернулся в полицию (теперь уже полицию), стал служить в ОМОНе. Снял себе комнату у одинокой старухи, адресок подкинул земеля. Старуха была тихая, иногда только кричала, когда телевизор ее перекрикивался со своим рогатым родственником из соседней комнаты. Или когда Ломов водил домой шлюх, оставляющих на стаканах следы ядовитой помады и тушащих в них окурки.
Так и проходила жизнь Ломова. Если знакомые девушки были заняты или отсыпались, он выбирался на улицу и коротал вечерок в каком-нибудь кабачке. Стараясь делать это тихо и незаметно. Но получалось не всегда. Вот и в этот раз понамешал на радостях пива с водкой, сев на крючок к этому веселому на треть еврею с усиками.
– Мы еще посмотрим, кто кого, морда жидовская… – уносило Ломова на пьяном плоту мысли. Плот качался, пьяномыслие несло его в пропасть, безумные разнося по ветру головы идеи.
– Вот все вы такие, русские, на вид силачи, а еврей плюгавый вас перепивает запросто, – заметил усастый при очередном падении собутыльника.
– Ты же говорил, что я еврей?
– Да куда уж там, вижу теперь, что промахнулся.
Дорогой Ломова совсем развезло, он шатался, напарывался на прохожих, задевал парочки, специально выставляя локоть: задирался, как пацан. В конце концов, сцепился с местной шпаной; усастый оттаскивал, Ломов ринулся в бой, свалил одного, второго, на третьем оступился, проделывая бойцовский прием, и припал на колено. Из-под усов раздался разбойничий свист, пробрало до костей, несколько прохожих обернулось вдалеке, и шпана ретировалась, разбежалась от греха.
– Вставай, солдатушка русская, рано кланяться-то, – сопели, распушившись, усы: с трудом поднимался разбитый Ломов. У самого подъезда они остановились.
– Здесь что ли? – спросил с отдышкой на треть еврей и вытер лицо платком, умаявшись тащить кабана.
– Здесь… – пьяно сипел Ломов.
– Так с кем война-то будет, солдат? С Россией?.. А не Русь ли с Россией будет воевать в этот раз? – ответил сам.
Ломов осоловело смотрел на него, улыбался и молчал.
– Ладно. Иди домой, с Богом… Стой! – окликнул – На митинг-то завтра придёшь?!
– Обязательно – буркнул Ломов, проваливаясь в подъезд. Завтра ему предстояло на митинге охранять правопорядок граждан. Об этом усатый не знал. А Ломов, придя домой, упал на кровать, не раздеваясь, и захрапел.
Темный, как омут, сон поглотил его до утра со всеми фантазиями дурной головы.
С похмелья Ломов не привык болеть и отлеживаться. Проснулся, под душ, кефирчику, пожрать чего-нибудь, желудок уже и заработал. С похмелья только к размножению тянет всегда, будто организм, старается подстраховаться потомством, предчувствуя вероятную гибель. Но в этом одинокому Ломову был облом. Только старуха дремала у телевизора, усыпленная его стеклянным мёртвым глазом. Иногда Ломову хотелось её придушить, как одному герою Достоевского: настолько бесполезным казалось она существом, облученная телевидением и проминающая зря диван.
Читать дальше