1966. Я пошел в школу. Многие вспоминают соответствующий период жизни с умилением на вдохе и слезой на выдохе. Сейчас это модно, о том день и ночь твердят по ТВ и постят в Интернете. «Школьные годы чудесные, мать вашу за ноги с песнею…» Да, впрочем, и раньше у кого-то все было более, чем хорошо. Например, мама, эвакуированная в наш город из Ленинграда, в 1943 году познакомилась со своей подругой тетей Люсей, как я называл ее всю жизнь. Тетя Люся считалась мне второй мамой, а сейчас осталась единственной. Моя мама дружила с ней пятьдесят восемь лет, до своей смерти. Они не могли жить врозь, перезванивались ежедневно, каждую неделю ходили друг к дружке в гости или просто погулять. Мне трудно было приложить подобную дружбу к себе. Но я никогда не забуду, как осенью 1967-го одноклассник сделал мне подножку на большой перемене, после чего я три месяца провел в гипсе. Мама всегда умела проявлять жесткость лишь ко мне, учителям она скандал не устроила, не попыталась взыскать с родителей того негодяя по суду за нанесенный мне ущерб, даже не добилась перевода его в школу для трудновоспитуемых. Правда, детский организм реабилитировался, я инвалидом не стал. Но всю жизнь перед сменой погоды я испытываю глухую боль в колене, чего не могут понять те, кому я пытаюсь объяснить, почему меня порой душит злоба на весь белый свет. После школы связей я не оставил. Все десять лет меня уважали, но не любили: я был круглым отличником, учился в заочных физико-математических школах, изучал английский язык – на котором сейчас говорю, пишу и думаю практически так же, как на русском – и готовился к светлому будущему. Вместо того, чтобы пить в подворотнях портвейн и щупать на танцах подрастающие грудки одноклассниц – то есть делать все, что служит атрибутами возраста – я решал конкурсные задачи. А еще через много лет, уже в начале « нулевых », бывший школьный товарищ, с которым мы восемь лет просидели за одной партой и даже вместе писали сочинения, подделал документы с моей подписью и взыскал с меня 400 тысяч рублей судебным порядком. Чтобы отделаться от приставов, мне пришлось срочно продавать джип и занимать где только можно. По совокупности воспоминания сама мысль о школе вызывает только желание разбомбить ее до основания, не оставив камня на камне. И меня не трогает, что сама-то школа – с ее светлыми классами и провонявшими мочой коридорами – ни в чем не виновата.
1976. В этот год я поступил в ЛИАП – Ленинградский институт авиационного приборостроения. Мама страстно желала, чтобы я стал математиком, как она, или на худой конец физиком. А я с детства мечтал о профессии летчика, и если бы не некоторые проблемы с далеко не атлетическим здоровьем – в частности, с изуродованным коленом, которое не выдерживало тестовых нагрузок – то, возможно, переломил бы ее волю. Выбор теоретического института авиационной специальности означал определенный компромисс. Хотя потом я понял, что выпускник этого института столь же далек от реальной авиации, как часть тела ниже поясницы – от Луны.
1981. Я получил звание техник-лейтенанта после военной кафедры и в числе многих сокурсников был призван на двухгодичную службу, что казалось катастрофой. В стране тогда и на самом деле произошла катастрофа: началась Афганская война. Но она не воспринималась нами, двадцатилетними, как неправедное дело; мы оставались глупыми, словно едва прозревшие котята. Наш народ всегда был стадом рабов, и если американцы сжигали свой флаг перед призывными пунктами в знак протеста против войны во Вьетнаме, то русские покорно шли умирать, а уцелевшие еще и гордились побрякушками, полученными за эту бойню. Которая была зверством с обеих сторон, но та сторона все-таки защищала свой дом. Впрочем, практически все войны, которые вела Россия являлись захватническими. И даже « священная » началась на нашей территории благодаря проворству Абвера, позволившей Гитлеру напасть первым. Советский союз всегда был агрессором, нет более верного признака агрессора, чем патриотическое биение кулаком в грудь. В сравнении с кровожадными ораториями Сталинского СССР гитлеровские марши казались песенками для детского утренника, а та война обошлась нам не « малой » кровью лишь потому, что усатый мудак Ворошилов мог махать саблей, но не руководить стратегией. Но о таких вещах стали задумываться лишь теперь, в те годы мы витали в дурмане патриотизма. А я к тому же был комсомольским лидером – причем не из карьерных соображений, а по глубоко прочувствованному убеждению. Катастрофой служба казалась из-за того, что меня собирались оставить в аспирантуре и мама уже видела, как я останусь, займусь научной работой, с блеском напишу диссертацию, после чего вернусь домой и стану доцентом местного авиационного института. Мама всю жизнь работала именно там, в те годы доцентская должность давала деньги и полную уверенность в будущем, она заранее все распланировала для своего сироты-сына. Она, конечно, поступала правильно, не знав – как и все советские люди – что жизнь моего поколения повернется иначе… На кафедре меня успокаивали: говорили, что два года перерыва не страшны, обещали принять по возвращении из армии, рисовали призрачные горы до самого горизонта. Но мама до смерти боялась, что меня заберут воевать. На ее счастье – по случайности, связанной с военно-учетной специальностью – меня приписали к самолетам такого типа, какие в Афганистане не применялись. Большинство сокурсников разбросали по имевшимся дырам вплоть до танковых войск, но мне повезло. Меня определили в стратегическую бомбардировочную авиацию – страшное наступательное оружие, основу ядерной мощи страшного агрессора, каким был тогдашний могучий СССР. Машина, которую мне приходилось обслуживать, по НАТОвскому коду проходила как « Bear-H », то есть « русский медведь седьмой модификации », хотя выбор имени определялся первой буквой: все бомбардировщики всех стран назывались на « В » по причине английского слова « bomber ». Наши « медведи » – огромные стадвадцатитонные четырехдвигательные восьмивинтовые « Ту-95 » – базировались далеко от азиатских границ и выполняли совсем иные боевые задачи. Аспирантура с диссертацией тоже от меня не ушли. Но теперь со всей трезвостью закатного сознания я понимаю, что те два года в авиации – на заре молодости, во встречном потоке надежд – были лучшими во всей моей жизни. Хотя порой кажется, еще лучше было бы, если б меня определили на простые гробы-штурмовики и отправили в Афганистан. По крайней мере, я мог там погибнуть и избавиться последовавших мучений под названием « жизнь ».
Читать дальше