Бывший односум и собутылник Григория, Матвей Зозуля, в сопровождении новой станичной власти, Короткого Якова и его приспешника, Ноздрачева Ильи, с десятком пьяных казачков ввалились в хату, рыскали по углам и убедившись, что Григория нет ни в хате, ни в сараях, приступили к Прасковье.
«Где Гришка, сучка? – орал потрясая плетью Ноздрачев – куды спрятала?» – и наотмашь хлестнул Прасковью плетью.
Зозуля осадил поднятую для второго удара руку Ноздрачева и сказал:
«Хватит паря. Савецка власть с бабами не воюет. Заберем её в холодную, посидит там, одумается!»
Выпустили её из тюрьмы недели через две вооруженные люди, то ли бандиты, то ли зеленые, то ли сброд воюющий со всеми и против всех. Разное говорили о Григории люди. Одни говорили, что сложил он голову за белых, другие, что за красных.
Время лечит. Ушли из головы мысли о муже. Короткий стал председателем стансовета, а потом и райсовета. Зозуля, красный командир, одно время служил в различных районных организациях, но после высылки из РСФСР Троцкого, был признан троцкистом и за пожар на местном заводике был обвинен во вредительстве. Его исключили из партии, осудили и расстреляли. Здорадное чувство колыхнулось в душе у Прасковьи, как и в те годы, когда на суде был зачитан приговор чрезвычайки: за ведение антисоветской агитации и деятельности, врагов народа и перевертышей приговорить к высшей мере социальной защиты, расстрелу. Среди десятков фамилий Прасковья услышала, Зозуля Матвей Сидорович.
«Собаке, собачья смерть! Чтоб вы, как пауки в банке, сожрали друг друга!» – хотелось ей крикнуть во весь голос, стоявшим на помосте людям в форме.
Прасковью вызвали в стансовет, прочли бумагу, дали расписаться, объяснили, что с этого момента, она Прасковья Ивановна Бурлакова, лишается всех гражданских прав за укрывательство белогвардейского бандита, Бурлакова Григория Семеновича, сроком на пять лет.
Её, молодую женщину, вычеркнули из списка живых. Советская власть вроде бы насытилась. Пошло послабление. Перестали расстреливать, стали лишать гражданских прав, превращая людей в живые трупы.
Прасковья перебивалась случайными заработками. Все более, менее ценное из хаты и подворья было забрано, как у жены врага народа и пораженки в правах. Огород отрезали, разрешили пользоваться лишь двумя сотками, остальной участок зарос бурьяном. В колхоз, организованный в станице её не приняли. Постепенно Прасковья втянулась в такую жизнь. Стала угрюмой и дерзкой. На перекладных она добиралась до рыбных промыслов, закупала там вяленную рыбу, везла домой, воровато торговала возле проходящих пассажирских поездов. Беда пришла в зиму тридцать второго и загостилась в станице весь тридцать третий год. ГОЛОД! Как осталась жива, Прасковья до сих пор не может понять, утвердилась в одном:
«Бог спас и не дал ей умереть голодной смертью!»
В тысяча девятьсот тридцать четвертом, в конце лета, пришел муж.
«Здорово-живы. Был в лагерях, вину свою перед Советской властью искупил трудом. Отпущен вчистую с поражением в гражданских правах на десять лет». – так кратко описал свою прошлую жизнь и перспективы будущей, Григорий Семенович Бурлаков, осужденный за отказ убивать своих братьев. Казак защищавший Родину от германского нашествия в Первую Мировую войну, полный Георгиевский кавалер, не пожелал ввязываться в братоубийственную войну.
Прожил Григорий со своей Прасковьей по бумагам девятнадцать лет, а по сути и двух не будет. Не долго пробыл муж на воле, не успела Прасковья привыкнуть к нему, как прокатившаяся по Великой стране волна репрессий захлестнула казака Григория Бурлакова и унесла его в страшную пучину лагерей, на этот раз навсегда.
Вечная память всем Русским людям, погибшим в бессмысленной братоубийственной войне! Упокой Господи души их!
Любаша родилась уже без отца – Прасковья замолчала, потянулась рукой к застывшему Петечке, погладила его по стриженной голове и сказала – вот так было Петечка. Поймешь ли ты мой рассказ, мою жизнь. Мал ты еще. Иди! Бог тебе судья! Поиграй с хлопцами, мне управлять хозяйство нужно».
Григорий закашлялся, подавив всхлип, закурил и продолжил рассказ:
«Отец мне говорил, что в его детском уме, как на чистом листе бумаги, уложился рассказ Прасковьи. Чистое детское сердце, омытое жестокими страданиями беженства, смертью матери, не разъеденное коростой страстей и выгод, на всю жизнь запомнило и приняло в себя правду Прасковьи, её жизнь. После этой её исповеди, мой отец стал называть Прасковью мамой.
Читать дальше