1 ...6 7 8 10 11 12 ...18
Прошлое живёт, Георг знал это. Он стоял перед дверью в него и протянул руку. Дверь скрипнула, раньше она не скрипела. Узкая комната, теперь она казалась ему слишком маленькой, но раньше он об этом и не думал. Зато было большое окно с широким подоконником, старая деревянная рама потрескалась потому что они так и не успели покрасить её. Комнату хотели переделать, чтобы она больше подходила для Георга, ставшего уже не маленьким мальчиком, а почти мужчиной. Оглядываясь на себя семнадцатилетнего, Георг не чувствовал ничего кроме неловкости и стыда, но так, наверное, и должно быть.
Подросток даже хуже младенца, ещё ничего не знает, но делает вид будто знает больше, чем все остальные. Так себя ведут только правители и кретины. Власть превращает человека в урода. Подросток испытывает муки от того, что его власти нет выхода. Он бросается из крайности в крайность и способен только терпеть и ждать пока его мозг, тело, кости и органы придут наконец в гармонию с миром. Правитель ничем не мучается, разве что ограниченностью своей фантазии. А кретин просто сделал в один момент выбор: он не захотел искать гармонии, он поручил свою волю и жизнь переменчивому ветру страстей, не облачил себя в наряд здравомыслия. Их сразу видно в толпе: голые, с непокрытой головой, источающие своё невежество с гордостью. Георг видел таких людей везде, каждый день, они просто продолжали жить, не обращая внимания ни на что кроме своего тела. Если такой человек лишится вдруг руки или ноги, то он просто примет это. Попричитает немного, сходит в храм или пожертвует на постройку нового. Ни о каком перерождении нет и речи, вот почему Георг с недоумением относился к Толстому. Лев Николаевич слишком много думал и писал, а ему следовало бы выйти на середину многолюдной толпы и смотреть, смотреть. Пока не увидит как на самом деле мало в людях стремления к тем высоким сферам, которые ему якобы открываются в момент страдания и душевного перелома. Толстой писал хорошо, но неправильно, он писал о людях так, как чувствовал только самого себя, но все люди разные. Все умирают и плачут, но всегда это моменты уникального одиночества. Иначе человек давно привык бы к войне, чуме и измене. Просто один раз увидел и всё понял. Но так не бывает, всегда, если умирает человек, всегда если он оказывается предан, он почувствует то, что будет изливать его раненная душа, а не то, что он мог видеть в окно соседа. Они говорили о Толстом с Жиль, и она слушала его очень внимательно всё время пока он говорил. Не вставляла никаких замечаний, было видно, что ей нравятся его мысли. Она сказала только, что «Анну Каренину» будет любить, несмотря ни на что, а «Войну и мир» Толстой якобы написал вообще зря. По её мнению, ему надо было только сказать, что историю творят не правители и великие деяния, а бесконечные количества мелких тёмных душ простых людей. История жизни семейства Ростовых и всех прочих навевали на неё смертную скуку. Историческая эпопея, да, эпопея низких действий и банальных мыслей. Жиль считала, что человек не сможет стать лучше пока не придёт великий тиран и не заставит всех и каждого. Тогда сама природа власти изменится, тогда можно будет говорить о том, что нас создал всемогущий Бог. Тогда всю старую литературу можно будет выкинуть в окно и уйти в закат, дыша полной грудью. Георг в ответ ей пригрозил, что если она будет чересчур бурно реагировать на такие вещи, то у неё вырастут пышные усы, как у Ницше. Она оценила шутку и засмеялась, но потом продолжила. Она сказала, что Толстой – хороший писатель, настоящий классик, но его книги не успевают за ходом истории. Те самые миллионы отдельных крошечных муравьиных душ, о которых говорил Лев Николаевич, двигают историю дальше, а его книги остались там, где он их написал. Это великое достояние, но их уже нельзя прочитывать с серьёзным лицом. Вот почему Георгу показалось, что Толстой был наивен, как ребёнок, а Жиль еле-еле дочитала этот всемирно известный роман. Вот почему они сидели и говорили о Толстом так критично. Любой всемирно известный роман живёт очень недолго, пик его славы – только несколько лет, десятилетие, потом он выдыхается, как открытый флакон эфира, и становится не литературой, а историей. «И, кстати, тоже самое я могу сказать и про Ницше», – закончила она тогда и допила свой кофе. Они сидели в каком-то дешёвом кафе, это была их третья или четвёртая встреча. После они поехали к ней, она показывала ему свои рисунки, а потом легла на них и тихонько застонала, когда он начал целовать её шею. Целовать шею. На этой старой скрипучей кровати никто никогда не целовался.
Читать дальше