Мысли о Магадане, Норильске, лагерной тундре шли по пятам, но только за Марьей. Марьюшка интересовалась сталинской «мертвой дорогой» в Заполярье, депортацией казаков, калмыков, чеченцев и русских немцев в казахские степи, злобными доносами тридцатых годов. «Мы ничего об этом не знали, ничего. Только ходили по музеям Революции, восхищались памятниками героям, талдычили о наших победах».
Тоска по родине? Никакой. Хотя нет, все-таки была. По тамбовским заборам и яблоням, по проселочным дорогам ее детства.
На пятом году их брака, Марья забеременела и теперь больше времени проводила дома. В танцах пришлось сделать перерыв. «Ноги слишком резвые, бог знает, куда они уведут». Лучше пусть ничто не выбивает из привычной колеи.
В день, когда она потеряла ребенка, на ней было бордовое платье из плотной ткани, она его сшила сама. Странное совпадение, цвет платья и цвет крови. Но у пустоты, которую она ощутила, потеряв ребенка, цвета не было. Она расползалась во все стороны, пожирала. Пусто было внутри, пусто снаружи, все без разницы. Сгущаясь в душный туман дурмана.
Бедная Марья.
Пауль пытался убедить ее, что ни сама она не виновата в несчастье, ни судьба, ни что-то еще, но его утешения не помогали. В бесцветной пустоте Марья пыталась нащупать причины. Слепо проклинала она свое чрево, внезапно разражаясь слезами как малое дитя.
Туман пустоты, чувство вины рассеивались медленно. Лишь весной я услышала снова, как она поет, пташечка. Но веселость улетучилась.
«Марья, поди сюда, помоги мне». Она подходила, устраивала мою пылающую голову на подушке, заваривала мне чай, шла в аптеку. Кашель чуть ли не до рвоты. Потом воспаление легких.
Она приходила снова и снова. Прислушивалась к моему бреду. Путаный клубок из обрывков сна, с твердым зернышком правды. «Хотела запрыгнуть в уходящий поезд, но помешала узость души… Чудовищные перебросы и крики. Я падаю, я сброшена на рельсы. Оранжевое утреннее светило. Надвигается. Поезд, небо. Картинка рвется, но из саксофонов гремит музыка. И пот стекает в колготки».
Марья порхала по квартире, легконогая, славная. Налив мне чаю, она сказала: «Прошедшая жизнь напоминает мне непроявленную пленку, что ли. Там и тут потеки, немного земли, немного боли, светящиеся лужи, взлетающие мотыльки, а в остальном…».
Я бормотала что-то о зеленом шлейфе или зеленом пламени. Потом, наверное, заснула.
Марья снова привела меня в форму. У нее были золотые руки и третий глаз, который открылся в тумане пустоты, чудесным образом. Она вдруг стала видеть больше, чем я, предвидеть в точности, что произойдет. Часто сама этого пугалась. Только Пауль до последнего оставался спокоен.
Смерть бабушки, ветрянка у соседей, вступление американцев в Ирак, третий глаз Марьи видел все, она говорила: случится то-то тогда-то. Удивляясь способности своего видения делать неведомое ведомым.
Только про свое будущее она молчала.
«Чтобы небо увидеть, нужно исчезнуть, чтобы облако тронуть, нужно поблекнуть, чтобы жить любовью, нужно стремиться туда…», – напевала Марья сочиненную ею самой песенку. Жить, стремиться, знак вопроса.
Забеременеть еще раз больше не удавалось. Это огорчало ее. Ей так хотелось ребеночка, качать его, ласкать, баловать, тетёшкаться, показывать ему траву, цветы и птиц. И желтых бабочек. Она мечтала о Сонечке или Владике, и сказки на ночь у нее были уже наготове. Это должны быть русские сказки, о Василисе Прекрасной и Царевне-Лебедь, об Иване-дураке, обскакавшем всех царевичей, о Бабе-Яге в избушке на курьих ножках, творящей всяческие бесчинства. «Ну конечно, как я могу предать мой родной язык».
Русских в Берлине она сторонилась. «Только посмотрите на их шубы… А сами грубы и не образованы».
Марья танцевала танго, делала успехи, баловала Пауля домашней едой, заботилась об одиноких, считывала заботы друзей по их лицам. Я знаю, что говорю. Пока однажды не решила отправиться в путешествие. «Еду в Индию, – сказала она, – к беднякам на Ганге». Решение было принято внезапно и осуществлено прежде, чем кто-то успел вмешаться.
С билетом на Бенарес в руках, она пригласила меня погулять в парке замка Шарлоттенбург. Ее глаза светились в предвкушении нового. Ну вот, сказала она с вызовом, тамбовская девчонка вырывается в большой мир. А потом серьезно: «Надо менять что-то в жизни, правда». Медлить было не в ее характере, но ведь на этот раз все было более радикально? Я взяла ее за руку, словно хотела удержать. «Не переживай, – сказала она, – все будет хорошо. И заговорила о том, о сем, минуя существенное. Я услышала о летней шляпе цвета хаки, о геранях в садике на крыше, о запинающейся походке старика, за которым она время от времени ухаживала в Фриденау. И о набоковской книге «Память, говори». «Наконец-то мне открылась розовая обивка из его детства, весь волшебный мир шмелей и бабочек». Она называла его «счастливчиком вопреки всему».
Читать дальше