После похорон прошла неделя; лунный свет достиг окна гостиной, и температура внезапно упала. Это должна была быть очередная невыносимо жаркая ночь, однако с каждым моим выдохом перед лицом появлялось белое облачко. Стояла мертвая тишина, но я отчего-то все равно решила проверить, что творится снаружи.
Едва выйдя за порог, я увидела на дверном коврике посылку, немногим меньше коробки для обуви, обвязанную грязным шнурком крест-накрест с узлом на крышке. Углы слегка помялись, а на поверхности черным маркером незнакомым почерком было выведено мое имя. Больше на коробке ничего не было. Ни марок, ни наклеек, ни даже нашего адреса.
Я подняла голову: птица стояла на участке, прижав лапу к животу – как делают журавли, которых я видела на картинах. В свете луны кончики ее крыльев казались серебристыми и острыми, а ее тень – темной, почти цвета индиго.
– Это от бабушки с дедушкой, – сказала моя мать – птица.
Сначала я подумала: « Но бабушка с дедушкой умерли ». Папины родители были уже в возрасте, когда он появился на свет, и обоих давно не было в живых.
Если только птица не говорила о… маминых родителях? Тех, кого я никогда не видела?
– Возьми эту коробку с собой, – сказала она, когда я наклонилась, чтобы поднять посылку.
– Взять с собой? Куда? – спросила я.
– Когда поедешь, – ответила она.
Я выпрямилась, а птица уже улетела прочь, пера в этот раз не сбросив.
Мне ничего не оставалось, как вернуться в гостиную. На секунду мне показалось, что все вокруг плавится, а цвета темнеют, как от высокой температуры. Окна и шторы вдруг стали бесформенными, мебель съежилась и вжалась в пол, а свет лампы превратился в мутную жижу.
Я пару раз моргнула – все cтало по-прежнему.
Я села на диван и вдруг почувствовала такую усталость, что заснула, даже не размотав до конца шнурок на коробке. Когда я открыла глаза, солнце уже вовсю плавило окна, а посылка все еще стояла рядом.
Она была настоящей. Она существовала и при свете дня. Я сделала медленный вдох и опустила пальцы на крышку.
Я до сих пор пытаюсь решить, что делать с коробкой. Прошла неделя с той ночи, когда моя мать в обличии птицы принесла ее. Меня убивает, что я не могу обсудить все это с Акселем.
Ну, теперь-то папа мне поверит?
Я вспоминаю, как он нахмурился, словно со мной было что-то не так.
Я сижу на диване, скрестив ноги, ровно над тем местом, где спрятала посылку. Ее содержимое – не просто перо, а нечто гораздо более значимое. Может быть, в этот раз он меня выслушает.
Я уставилась прямо перед собой на сияющую гладь фортепиано, как на кристальный шар, который должен был объяснить мне, почему мама стала птицей и что делать дальше. Последние несколько дней я ходила по дому и рисовала предметы, которые, мне казалось, что-то значили, но до пианино еще не добралась. С ним связано слишком много воспоминаний, а для воспоминаний нужен цвет.
Когда-то из этого инструмента лились звуки, заполняя наш дом. Когда в последний раз я слышала, как играет мама? Не могу припомнить – наверное, одно это должно было тогда заставить меня беспокоиться.
Теперь-то все кажется таким очевидным.
Год за годом я обещала, что уже «следующим летом» позволю ей научить меня играть, и за ее клавишами наконец воспарит вторая пара рук. Ей очень этого хотелось. Точнее, ей хотелось, чтобы это стало нашим с ней общим занятием. Я всегда представляла, как мы изучаем какой-нибудь очаровательный дуэт; мои руки ударяют по клавишам в басовом ключе, а ее – нежно перебирают ноты высоких октав.
Мама никогда не закрывала крышку пианино, и открытые клавиши поблескивали, как зубы. Она утверждала, что им нужно дышать. Но отец убрал ноты и захлопнул крышку. Пианино, которое стояло передо мной сейчас, было голым, неулыбчивым, траурно-черным.
Из пространства, где раньше стояли ноты – открытые на странице с тем произведением, которым мама занималась в тот момент, будь то соната или ноктюрн, – теперь смотрело мое черно-деревянное отражение. Когда я росла, то всегда хотела быть больше похожей на свою мать. На тайваньку.
У нее были волосы до плеч, которые она укладывала волнами, а еще она носила большие очки, которые снимала, когда ее одолевали мигрени. Я помню, как пыталась посмотреть на нее глазами незнакомца: хрупкая, темноволосая женщина, которая путается в английской грамматике и фразеологизмах. Я не помню, чтобы она говорила при мне на другом языке. Она даже имя выбрала себе английское – Дороти, которое в какой-то момент сократилось до Дори.
Читать дальше