В бархатной потертой камилавке, в тусклых очках, обесцвечивавших его как бы прятавшиеся от мира глубоко посаженные глаза, с тяжелым брелоком, который он не выпускал из своей сухой, наделенной колдовской силой, длани, мишкинский раввин выслушал Ешуа и, не глядя на Морту, спросил:
– А что, реб Ешуа, на это скажет наш уездный исправник?
У корчмаря перехватило дыханье. Он озадаченно посмотрел на рабби Ерухама, на присмиревшую и отрешенную Морту, расстегнул ворот рубахи – так ему легче думалось – непристойно облизал запеченные в испуг губы и, одолев одышку, выдавил:
– А причем тут, рабби, наш уездный исправник?
– Громче, пожалуйста, – потребовал Ерухам и, по-прежнему не глядя на Морту, наклонил к корчмарю свое правое, вместительное, как кружка для пожертвований, ухо.
– Я говорю: причем тут наш уездный исправник?
– Вот теперь я слышу, – по-детски обрадовался Ерухам. – Что на это скажет наш всемилостивейший Господь, я, положим, знаю. Он скажет: в добрый час!
– А нам, рабби, больше ничего не надо!
– Громче, пожалуйста!
– Я говорю: нам больше ничего не надо, – протрубил корчмарь. – Не может же наш уездный исправник на равных тягаться с нашим Господом.
– Умный вы, реб Ешуа, человек, а вопросы у вас глупые, – остудил пыл Ешуа мишкинский раввин и покосился из-под очков на окоченевшую Морту. – Только для Господа нет лишних евреев, а для исправника – каждый еврей – лишний. Вы меня понимаете?
– Не понимаю, – разволновался Ешуа, и взгляд его застыл на Морте.
– Громче, пожалуйста!
Громче, громче, мысленно передразнил Ерухама корчмарь. Ну что этот глухарь тянет волынку? Стращает уездным исправником, будто он, Ешуа, кого-то зарезал! Евреи существовали до уездного исправника, будут, слава Богу, существовать и после него. Вон сколько исправников на своем веку пережили!..
– Умный человек, а не понимаете, – огорчился Ерухам. – Столько верст проехать и не понять… Лошадь бы пожалели…
– При чем тут лошадь? – набычился Ешуа.
– Хотя и не услышал я, что вы сказали, но догадался. При чем, при чем? – съязвил Ерухам. – Все в этом мире, реб Ешуа, связаны: и Господь, и лошадь, и исправник, и мы с вами… Беда только в том, что то, что угодно исправнику, неугодно Богу, а то, что хорошо нам с вами, то плохо лошади…
Мишкинский раввин повертел в руке брелок, снова посмотрел из-под очков на Морту и четко, как с амвона, сказал:
– Вы, наверно, ждете, чтобы я вам сказал: «Будьте счастливы!» Но я вам этого не скажу. Я вам скажу: «Не будьте несчастнее других!» И да хранит вас небо.
– Спасибо!..
Ешуа полез в карман полушубка, нашарил монету, но Ерухам опередил его:
– Кто же платит матери после родов?
– Какой матери? – воскликнул Ешуа.
– Да что это с вами?.. Не курицу же я превратил в петуха… – И Ерухам неожиданно подошел к Морте, его глубоко посаженные глаза вдруг вынырнули из своего укрытия, увеличились, налились каким-то благодарным неистовством, рука выпустила брелок, потянулась к женщине, повисла в воздухе, рабби быстро опомнился, поправил камилавку.
– А ты… ты не пожалеешь?
– Нет, – ответила Морта.
– Не проклянешь себя и нас?
– Нет.
– Не зарекайся… Ведь ты не знаешь, что такое быть еврейкой.
– Знаю… Главное быть человеком.
– Громче, пожалуйста!
– Главное быть человеком…
– Человеком, человеком, – пропел мишкинский раввин. – А что такое человек?
Морта молчала.
Молчал и Ешуа: чужая мудрость всегда утомляла его. Чего рассусоливать? Время – деньги, пора открывать корчму, они и так полдня ухлопали, а пока вернутся назад, и ночь нагрянет.
– Спасибо! – проронил Ешуа.
– Да, да, да, – зачастил Ерухам. – Человек – это, видно, то, чем мы никогда не станем…
И глаза его снова спрятались за непроницаемыми стеклами. А может, затянулись, как раны.
Ешуа вспомнил, как в сумерках возвращались они от Ерухама из Мишкине. Морта сидела, нахохлившись, кутаясь в Хавин платок, пощипывая пальцами его мягкие кисти, плечи ее подрагивали, то ли от тряски, то ли от холода – дело было осенью, в начале октября – то ли от сознания, что с сегодняшнего дня она больше не Морта и все-таки Морта, какое бы ей имя не предлагали взамен, а Ерухам предлагал даже библейские – Эсфирь, Суламифь – и ходкие, затасканные, какие она слыхивала и на базаре, и в корчме, и в лавке Нафтали Спивака, когда та еще была цела – Ривка, Брайне, Фейге. Хоть режьте ее, хоть четвертуйте, но она была Мортой и Мортой останется до гробовой доски.
Читать дальше