Старение протекает совсем по-иному, чем это изображают писатели; и подавно не похоже оно на то, как трактуется медицинской наукой.
Людей, живших на улице Каталин, ни литература, ни врачи не подготовили к той необычной резкости, с какой наступающая старость озарит пред ними темный, еле различимый коридор, которым шли они первые десятилетия своей жизни; не помогли им навести порядок в собственных воспоминаниях и страхах, изменить свои суждения и привычную шкалу ценностей. Они приняли к сведению, что придется считаться с определенными биологическими изменениями, когда тело их начнет свертывать свою деятельность и будет выполнять эту работу столь же тщательно, как с момента зачатия готовило их к предстоящим обязанностям: примирились они и с тем, что изменится их внешность, ослабнут органы чувств, вместе с нестойкими внешними формами другими станут их вкусы, и, пожалуй, привычки и требованья; сами они сделаются либо прожорливей, либо вовсе потеряют аппетит: ими овладеет боязнь, возможно, даже мнительность: то, что в молодости казалось им раз навсегда заведенным и само собой разумеющимся, как жизнь – факт сна и пищеварения, – теперь тоже может оказаться под сомнением. Никто не сказал им, что утрата молодости страшна не тем, что с нею уходит, а тем, что приходит взамен. Не мудрость, не безмятежность, не трезвость и не покой. Осознание разрушенного Целого.
Они вдруг заметили, что старение вспороло их прошлое, которое в юношеские и относительно молодые годы казалось таким круглым и цельным: целое распалось на части, в нем было все то, что случилось с ними до сегодняшнего дня, хотя и в ином виде. Пространство распалось на места происшествий, время на даты, события на отдельные эпизоды, и жители улицы Каталин поняли наконец что из всего, что составляло их жизнь, лишь одно-два места, несколько дат да два-три эпизода действительно что-то значили, а все остальное служило лишь прокладкой для хрупкого бытия, подобно тому как в сундук, приготовленный для дальней дороги, кладут стружку, чтобы смягчать удары, которые могли бы повредить содержимому.
Теперь они уже знали, что между живыми и мертвыми разница лишь количественная и не столь уж значительная; знали и то, что каждому человеку дано встретить в жизни лишь одно существо, чье имя может сорваться с его уст в предсмертное мгновение.
К этой квартире никто из них не мог привыкнуть, ни один не смог ее полюбить, ее только принимали к сведению, как и многое другое.
Квартира служила тем укрытием, где они могли спрятаться от дождя и от полуденного зноя, чем-то вроде пещеры, только немного удобнее. Вечно слегка запущена, хоть госпожа Элекеш и вкладывала всю душу, стараясь содержать ее в чистоте, но из-за врожденной неряшливости ей лишь на несколько минут удавалось обеспечить видимость порядка: тут же, словно по манию какой-то таинственной силы, от этой внешней красоты и гармонии не оставалось и следа. Гостю попадался как раз тот стакан, который она не домыла или просто не вымыла. Мужчины спрашивали пепельницу, и в ней оказывалось полно жженых спичек вперемешку с окурками: хозяйка забыла их вытряхнуть. С седьмого этажа их сравнительно нового дома возле самого Дуная они могли смотреть через реку па противоположный берег; из окон новой квартиры, был виден их старый дом на улице Каталин; дом этот, как и другие здания по соседству, долго перестраивали, фасад его много месяцев закрывали строительные леса, и казалось, будто знакомый с детства человек со злости или в шутку надел на лицо маску и забыл ее снять, хотя карнавал давно уже окончился. Балинт, Ирэн или госпожа Элекеш частенько задерживались на балконе и глядели через Дунай, даже когда весь противоположный берег вместе с их улицей уже был застроен, а если в комнату входил старый Элекеш или Кинга, тотчас отворачивались, сделав вид, словно на балконе у них было какое-то дело.
Всем было плохо в этой квартире, – не только из-за высокого этажа, из-за тесных комнат и отсутствия сада, но и каждому по своей особой причине, однако больше других страдал Элекеш. Все, кроме Кинги, были очень к нему внимательны, словно в старости решили послушаться советов, с которыми он когда-то обращался к своим ученикам, наставляя их любить добро и красоту, и этой утомительной доброжелательностью торопили его дни. Проявив беспримерную силу воли, Элекеш научился обеспечивать себя сам, развлекал себя слайдами, подрядился даже в какой-то кооперации клеить коробочки и пакеты, печатал на машинке, пописывал крохотные статейки на педагогические темы; Ирэн время от времени сообщала ему, что послала его статью в «Общественное воспитание» и там ее напечатали. Элекеш, хоть и не произносил этого вслух, – про себя знал, что его сочинениям не хватает ни свежести, ни злободневности, что их не поместят, не могут поместить, и предполагаемый скромный гонорар, который ему якобы присылали, выкраивался скорее всего из тех денег, которые предназначались на хозяйственные расходы, их давали ему в руки потрогать, а затем клали на место.
Читать дальше