Я сел рядом и осторожно потрогал бывшую съемщицу дворничихи за плечо. От нее за версту разило какой-то дешевой сивухой, к аромату которой столь гармонично примешивался мощный дух до отказа набитых Петровной перед отъездом мусорных баков. Наша дворничиха была женщиной обстоятельной – и эта родственная ей душа, по-видимому, тоже. Так напиться – нужно было иметь талант. Или призвание. Или то и другое вместе. Как я уже заметил, я не люблю пьяных. Особенно если пьет женщина. Имел опыт.
– Добрый вечер… – сказал я натужно. – Ваши вещи э-э-э… у меня.
Она все так же сидела, уставясь в никуда. Я снова слегка коснулся ее пальцами – и тут она упала. Просто свалилась, как тряпичная, – почти беззвучно, не произнеся при этом ни слова, и единственное, что донеслось до моих ушей, – это стук ее лба, вошедшего в клинч с грязным асфальтом.
Я ненавижу пьяных. Кажется, я об этом уже говорил, и даже, по-моему, не один раз. Теперь же я почувствовал, что испытываю и сильную неприязнь к дворникам, особенно к тем, которые сначала поднимают тебя среди ночи, а потом вламываются к тебе ни свет ни заря, чтобы всучить поллитруху и ведро сомнительной закуси к ней. Поэтому я сначала мысленно проклял Петровну, заодно и всю ее родню вместе с кабаном, его салом и свежиной, а затем попытался поднять с асфальта упавшее тело.
Она была маленькая, очень худая – и неожиданно очень тяжелая. Передвигаться на протезе мне было куда удобнее, чем на костылях, однако за последние сутки я устал и физически, и морально, кроме того, я не рассчитывал провести остаток сегодняшнего вечера именно так.
– Держитесь же, черт вас побери! – прошипел я злобно, нахлобучивая ей на голову грязную шапку.
Держаться, однако, она не желала. Ноги тоже не стремились переставляться – поэтому я поволок ее как придется, уже не озабочиваясь, что со стороны мы точь-в-точь пара набравшихся, как осенние лужи, алкашей. Я был трезв, но тихо и внятно матерился, а ноги той, что была пьяна за двоих, так и не сделали никаких ожидаемых движений – просто волочились, стукаясь о ступени.
Когда я дотащил ее до своей двери, обнаружил, что один ботинок с нее слетел. Правая нога осиротела, явив миру наивный розовый носок с японской кошкой Кити. Это почему-то разъярило меня так, что захотелось немедленно надавать напившейся по щекам. Я подобрал валявшуюся в метре от бесчувственного тела обувь и в бешенстве швырнул ее в женщину. Ботинок пролетел в сантиметре от ее лица и ударился о мою собственную дверь, оставив на ней грязный отпечаток.
– Р-р-адистка Кэт, бл…ь! – прокомментировал я.
И вот на этом месте наших отношений, начавшихся в точке, когда она свалилась с огрызком веревки на шее прямо на меня, – нет, еще раньше, когда я пытался удержаться на ногах и удержать жизнь в ее конвульсивно содрогающемся теле, – вот тут мне стало стыдно. Что я знаю об этой женщине, кроме того, что ночью она пыталась повеситься, а сейчас – напиться до потери рассудка? Нет, скорее, до потери памяти… потому что память – отвратительная штука. Иногда и мне хотелось сделать нечто, позволившее бы никогда не вспоминать то, о чем я помнил всегда. Постоянно. Помнил сначала пьяный – в те времена, когда еще надеялся, что алкоголь поспособствует забвению, а потом, когда уразумел, что от этого только хуже, помнил трезвый. Помнил даже во сне. Наверное, я отдал бы оставшуюся ногу, только чтобы больше ни разу в жизни ЭТОГО не вспоминать…
Когда я уже перетащил ее через порог, женщина открыла глаза, посмотрела на меня неожиданно осмысленным взглядом и словно бы узнала.
– Г-галоперидол, – выговорила она.
Зрачки у нее были булавочные, руки и ноги – совершенно ледяные. Я несколько секунд подумал и набрал номер человека, с которым предпочитал встречаться совсем по другим поводам.
Сны, которых не могло быть
– Спи, спи…
Мама неуверенными руками, по одному отцепляла тоненькие пальчики Степанка от своей сорочки. Марийка уже спала, а я лежала тихо – знала, спрашивать ни о чем нельзя, еды все равно нет, что для меня, что для них, совсем еще маленьких… но Степанко был слишком несмышленыш, чтобы понимать это.
– Ма-а-амо… сиси-и-и… – тянул он.
Молока у матери не было, наверное, уже месяца два – но через секунду братик уже зачмокал, засопел, изо всех сил вжимаясь крохотным, с кулачок, личиком, в темную, пустую, словно кожаный кисет без табака, материну грудь.
Месяц оголтело светил в окно, так, что можно было рассмотреть все: и Марийкины спутанные косы на старом вытертом кожухе, и стол – чистый и пустой, словно гроб… Стол без крошки хлеба… когда-то эти крошки еще оставались между досками, но мы давно выковыряли их и пережевали вместе со щепками.
Читать дальше