— Во-первых, — сказал он, — в одном Нью-Йорке нам хватит улиц и площадей до конца жизни. Равно как и времен года, и настроений погоды, и мы еще ни разу не пробовали при насморке. Но дело не в этом. Если бы мне нравилось только затаскивать тебя в ратуши, подворотни и луна-парки, мы могли бы не вылезать из койки, и уверяю тебя, все было бы не хуже.
— Что же тебя держит?
— Трудно сказать. Мне нравится, что ты сама о себе не все знаешь.
— А ты знаешь обо мне все?
— Больше, чем ты думаешь. Со стороны виднее, что о тебе надо заботиться. Всю жизнь. Каждую секунду. И я буду этим заниматься каждую секунду, когда не торгую воздухом.
— Ты уверен, что представления о заботе у нас совпадают?
— Абсолютно.
— А я нет.
— Слушай, Элизабет, ты можешь раз в жизни быть безмятежно счастлива?
— Уже шесть недель.
— Тогда не говори мне, что грядет эмансипация, борьба за равноправие и все такое. У меня была одна феминистка, — она знала, что упоминания о его прежних женщинах неизбежны, и они всякий раз уязвляли ее; и он это чувствовал, но это, видимо, как–то входило в программу перевоспитания, которую он для нее наметил. Кто дал ему право намечать программу для ее перевоспитания? Уверен ли он — о да, несомненно, уверен, он ни в чем не сомневается, если делает всегда только то, что хочет, — уверен ли он, что раскрывает ее, освобождает, а не губит?
— У тебя было несколько феминисток, насколько я понимаю.
— Нет, эта была особенно страстной. Часами могла рассуждать о равноправии.
— Тобой, кажется, она, могла быть довольна. Ей никто не мешал посвящать себя теннису, политике и охране окружающей среды, пока ты стелил постели, готовил завтраки и выбирал наряды.
— В том–то и дело, что готовить ей было ниже моего достоинства. Я заставлял ее, умолял, угрожал: поди ты раз в жизни на кухню, поджарь мне, ради Бога, яичницу, я посмотрю, как ты это сделаешь! Тут я понял, откуда у них все эти разговоры о равноправии...
— На кухне она так смотрела на персик, что ты угадал в ней лесбиянку?
— Если бы! Будь она нормальной лесбиянкой, я привел бы ей девку и с радостью понаблюдал, как они тут будут почковаться. Но она была феминисткой, а это худший тип полового извращения. Она панически боялась любой работы по дому, потому что у нее все валилось из рук. Она не умела включать утюг. Бекон у нее был как резина. Сварить кофе для этой идиотки было пыткой.
— За что же ты ее любил?
— Ну, разумеется, не за кулинарные способности! Впрочем, она и лицом была не слишком чиста, и фигурой небезупречна, но не хочу при одной женщине ругать другую, хоть бы и феминистку. Я ее не любил, но она мне была интересна. Как интересен, например, фетишист, утонченный какой–нибудь педик... Так и она. Любопытство к жизни, не более.
— Экземпляр для коллекции.
— Ты сейчас это примеришь на себе, если я соглашусь, и надуешься до вечера. Нет, не для коллекции. Просто человеческий экземпляр. И я понял, знаешь ли, откуда весь этот феминизм: от неумения быть просто женщиной. Существом подчиненным и потому главенствующим. От неумения нравиться, ходить, говорить, от недостатка женственности, от классического бессилия на кухне...
— А откуда ты взял, что я тебе подойду?
— Ну, положим, я к тебе присматривался, когда ты выходила из галереи. Я тебе не говорил? — я ведь работаю недалеко.
О его работе она по-прежнему ничего не знала.
— Где именно — недалеко?
— Напротив.
— Так ты в этой конторе, где внизу китайский магазинчик?
— Совершенно верно. И я видел, как ты ходишь, как смеешься, как покупаешь еду... Потом я увидел, как вы с этой твоей лохмоногой покупаете рыбу, — как раз шел мимо...
Ей вспомнилась рыба. Живая, раскрывающая жабры, бьющаяся на прилавке. В том, как медленно и трудно эта рыба раскрывала жабры, стараясь вдохнуть и уже не в силах вдохнуть, — да разве годится рыбе наш воздух?
Он только сушит, обжигает нежные ткани, — в том, как эта рыба выгибалась под руками продавца, Элизабет чувствовала страшную обреченность. Но эта обреченность не пугала и не отвращала ее. Вот и я теперь, как рыба у него в руках, подумала она. Только он у меня вместо воздуха. Не будет его — не будет ничего.
— Ну и вот, — продолжал он. — И я понял, что нет большего счастья, чем кормить такую женщину с ложечки.
— Это явное извращение — кормить женщину с ложечки.
— Вовсе нет. Это совершенно естественная вещь. Женщина должна принадлежать. Если она сама не хочет этого — она называется не феминисткой, а гермафродитом. А в тебе я сразу почувствовал желание принадлежать. Быть частью. Словом, ты то, что мне надо, а я то, что тебе надо.
Читать дальше