— Когда, Сэбудэ?
— Завтра Совет к вечеру. Сегодня надо. Если Гуюк-хан про «третьего слева» уведает как-то...
Сказал тогда:
— С дочерью царского рода без пролития крови пусть обойдутся. Об одном прошу.
Сэбудей, не сказав ничего, вышел с неловким поклоном, оставив одного опять.
В тоно, в выдутом ветром синеющем небе маленькая голубая звезда замигала, мучаясь. То ли разгореться ей, то ли погаснуть, не могла решить.
Подряд две чаши ордзы через силу вытянув, от просяной лепешки краешек отломив, к влажноглазой сайгачихе прощаться пошёл.
«Наран! — шептала душа. — Солнышко моё! Копелек, бабочка моя...»
Когда без шума на мягких подошвах вошёл, не предупреждая, смуглая изогнутая крылом рука приостановилась её. В одной — зеркальце, подарок его, другой — двумя пальцами — брови обводила, ждала. «Ой, гляди-ка, — улыбнулась ему, — господин великий праздник пожаловал к нам!»
Присел рядом, привалился носом к атласно-тёплому горлышку на плечо.
«Что долго не шёл к Гульсун своей? Зачем забыл? Ра-злю-бил?» Влажные, выдвинутые впереди зубки обнажились лукаво. «Цветочек мой, Гульсун! Ласточка... Сиротинка белый верблюжоночек...»
От шкуры убегающей кабарги запах опасности исходит. Настигающий волк, заслышав его, ещё пуще, говорят, наддаёт.
Когда, мужское исполнив, от волос, от запаха их оторвался наконец, про ожидающее нынче забыл совсем.
Ручьистосерые утки совокупляются на быстрине, говорят. Утка в ледяную воду бросается с отвагой, плывёт, загребает против течения, а селезень, если страсть её разделяет и не испугается, следом плывёт. Если она, Гульсун, уточка в ледяной быстрине, то он, Бату-хан, изумруднопёрый селезень, расхаживающий у воды. Трусость — благоразумие перед волей судьбы.
Обвилась, вздрагивая и лобызая, прохладнокожая, горячая, как уголёк, изнутри.
С мужским, однако, не получилось у него на сей раз.
«Не страшусь я, милый, и умереть за тебя...»
А когда по прошествии кровь из прокушенной губы ощутил, беспощадная степная сила вошла в него. Солёная кровь пьянее ордзы.
...Смеялась и плакала лепеча. Обрывая стоны, сама кусала его, царапала коготками. У сладострастной мартовской соболихи неистовость такая, говорят.
* * *
Сказал Урде:
— Передай Одноглазому — проживающие за войлочными стенами...
И пресёкся голос, не смог договорить.
Урда исподлобья мрачно смотрел. Разговор среди ночи по доброй причине не затевается.
— В Хорходое, помнишь? Когда на курултае своего добились, Берке... Как мнишь, от сердца он тогда? Мы же клялись!
И когда, путаясь в словах, поведал про добытое Оточем и воспоследовавшее — о Гульсун, Урда, редко изменявший хладнокровию, попунцовел от прилившего гнева.
— Верно, значит: «Легко изловить чужого вора, труднее домашнего». Я убью его, Бату!
Гнев брата приятен был.
— Вот видишь, — усмехнулся, кривя губы. — Еще не вскипел я, а уж заварился.
Однако ни он, ни Урда, ни Шейбани братоубийством рук не замарают своих. Нет! Пускай лучше Урда к Одноглазому отправляется, пускай передаст: Бату-хан на любое согласен, что для монголов требуется.
Достал, оставшись один, зеркальный ножичек из сундука и, проколов мизинец, сцедил в берестяной бурачок кровь. Расстегнул дэл, сожмурил глаза и плеснул её на обнажённую грудь.
Затем, размазав кровь по груди, заплакал и, обращаясь мыслью к далёкой младшей жене Гулямулюк своей, прощенья просил. «Гулямулюк! Где ты, Гулямулюк моя?» То, оказалось, что от тоски по ней утешением было, при лишении такового к ещё большей тоске вело. И плакал, стенал, подушку с угла закусывал до самой глотки, дабы до стражи кебтеул не донеслось. Затем, одеяло до макушки натянув, задремал незаметно, от мучительности существования отрешился в конце концов.
* * *
*
Лбы их — из бронзы,
А рыла — стальные долота.
Шило — язык их,
А сердце — железное.
Плетью им — мечи,
В пищу довольно росы им.
Ездят на ветрах верхом.
Мясо людское в дни сечи едят.
С цепи спустили их. Разве не радость?
Долго на привязи ждали они!
Да, то они... глотают слюну,
подбегая.
Посыльному от Хостоврула и будить его не пришлось. Обдумывал всё, всё за возвращенье анды переживал.
— Ну и как? — бархатисто-чёрные, широко расставленные глаза ухмылкою взблёскивали. — Красивая хатахтай? По сердцу пришлась анде?
Запах-дух подгнившего мяса ещё сильней нынче. Молчание гнетущей ещё.
— Развесистое дерево — украшение горы, — сказал. — Красивая девушка — украшение юрты! — нарочно не понимая издёвки. Предчувствие беды зарождалось в душе.
Читать дальше