Хлеб, соленую зеленую капусту, немного муки для подболтки нам привозили через день из лагеря. В лагерной столовой хлебную пайку делили на три части: один ломоть выдавали утром, другой — в обед, третий — к ужину. Нам же, на командировке, хлеб отдавали сразу за два дня. Некому было здесь с ним возиться. Пока его везли по морозу, хлеб промерзал. Оттаивая, он страшно крошился. Мы получали кусок хлеба и пригоршню крошек. Все это очень тщательно, в присутствии бригады, взвешивалось на весах. Крошки мы съедали тут же, не отходя от грубо сколоченного стола, где резались и взвешивались пайки. Дарья, как двухсотница, получала самую большую пайку и от самой хорошей буханки.
Полагалось делить хлеб на два дня, но многие не выдерживали и съедали его в первый же день и сутки ничего не ели, кроме горьких щей. Томились, ждали приезда завхоза из лагеря и завистливыми глазами смотрели на тех, кто сумел оставить себе ломтик хлеба.
Дарья, как и блатнячки, голодала меньше нас, у нее был «муж» — детина под потолок, угрюмый, скуластый, тоже украинец. Он был уже вольным и работал экспедитором на прииске. По лагерным понятиям, это была шикарная работа. К Дарье он являлся нечасто, но всегда с мешком, наполненным консервами, свертками и кульками. Дарья молчаливо брала подарки, запихивала их в деревянный чемодан под замок и уходила с «мужем» в лес. Там они жгли костры, пили спирт, у костров проходила их любовь.
Мы никогда не видели, как Дарья ела свои консервы и продукты. Возможно, она это делала поздно ночью, чтобы не раздражать нас. Мы только находили на помойке пустые консервные банки и засаленную бумагу. Дарья никогда никого не угощала.
К нашим блатным девкам тоже ходили «мужья» и таскали им передачи, но не такие богатые, как у Дарьи. В отличие от нее блатнячки совали иногда нам кусочек сала или сахара, а порой и приглашали пить чай с ними. Тут уж предлагалось хорошее угощение. Воровства у нас никогда не было. Бесшабашные воровки, «оторвы», как их звали, приходя на командировку, давали бригадиру «честное слово», что не будут красть, и держали его. Им было выгодно жить на командировке и свободно встречаться с «мужьями» и «женихами». «Мужья» и «женихи» делали подарки бригадиру в виде спирта и продуктов, он их охотно брал. Наш бригадир, растративший огромную сумму государственных денег, терпеть не мог мелкого, бытового воровства.
В тот памятный день мороз был, конечно, больше пятидесяти трех градусов, при таком морозе день полагалось «актировать». Но наш бригадир уверял, что всего только минус сорок девять, и, разумеется, врал. У нас были свои точные приметы: дальние сопки расцвели нежными голубыми, фиолетовыми и зелеными красками, при выдохе раздавался сухой треск, точно рвали шелк, и у Лидии Ивановны болели виски. У нее всегда болели виски, если мороз был выше пятидесяти градусов.
Мы кайлили торф и ждали, что бригадир ударит в жестянку и объявит окончание работы. Но бригадир сидел себе в теплой комнате, трепался с подхалимом-инструментальщиком, и наверняка они что-нибудь жрали.
Мы очень промерзли, нам до урчания в желудках хотелось есть. Мы обозлились, бросили лопаты и кайла и засели у костров. Черт с ней, с работой! Черт с ними, с работой, с бригадиром, с нормами, с лагерем, нам все надоело!
Мы вертелись у желтых шипящих костров, подставляя то бока, то спину, искры падали на наши ватные телогрейки и брюки, они загорались, мы услужливо тушили друг друга, прикладывая снег.
Мы ввалились в барак злые, голодные, перемерзшие, потому что в такие морозы даже у костров не согреешься. В бараке чадили красные коптилки. Мы ругали бригадира, мороз, лагерь, следователей, «особое совещание», давшее нам сроки. Мы желали им перемерзнуть так, как сегодня перемерзли сами.
Стаскивая обледенелую одежду, мы топтались у печки, а она была маленькой, и места всем не хватало. И еще почему-то в большие морозы всем хотелось пить. К ведерку с кружкой выстроилась очередь.
Вдруг наша тишайшая Лидия Ивановна объявила, что у нее исчез хлеб. Уходя на работу, она оставила под своей подушкой, набитой сеном, ломтик хлеба, а теперь его нет.
Блатнячки покрыли Лидию Ивановну матом, а мы все разом заорали, что она забыла и сама съела хлеб или положила его в другое место. Пусть получше посмотрит среди своих тряпок и шмуток. Теперь мы дружно кричали на Лидию Ивановну, на эту растеряху, выжившую из ума беспамятную дуреху. Нам надо было излить на кого-нибудь свое раздражение. Лидия Ивановна стояла, оторопев, в огромных ватных штанах, подпоясанная веревкой почти подмышками, в рваном желтом свитере — остатке вольной роскоши. Она испуганно моргала короткими ресницами, а когда мы оторались, уверенно и тихо сказала:
Читать дальше