Поставил аккуратно.
С порога спальни в глаза мне бросился Сталин. Тот самый, которого частями я выносил в день новоселья.
Этот испанский Сталин стоял у нее на полке, темно-коричневым блоком отражаясь в привинченном к стене овальном зеркале, перед которым она отставляла зад, натягивая красный пояс с пристегнутыми чулками — черными. Она оглянулась, когда я, обрушивая остальные на пол, вытащил томик с профилем отнюдь не лысым, а еще и при усах. Открыл дверь лоджии, вышел в ночь и размахнулся в направлении огней на горизонте. Но совершить бросок свой не успел. Она напрыгнула сзади, как пантера. Я стал смеяться, но руку мне выламывали вполне серьезно. Сверкали белки. Горели глаза. Я вдыхал этот мускус, а кистью чувствовал упругость и жар ее груди. «Дай! Дай!» Я ослабил сжатие. Вырвав Сталина, крутя обрамленной кружевами, подчеркнутой нейлоном голой жопой, она вернулась в спальню. Извне через стекло я смотрел, как она нагибается, подбирая коричневые книги с пола. Забыв обо мне, она наводила порядок в библиотеке, заставленной отцами единственно верного учения — от Маркса и до Мао. Груди при этом торчали, как у амазонки. Зажмурясь, я стал трясти головой и, обретя в ней некий центр, вернулся в спальню, прошел по прямой мимо кровати и хозяйки, сухо обронил: «Бон нюи», свернул направо и вышел на лестничную площадку.
Дверь напротив была закрыта. Это была моя дверь. Я сунул руку в карман.
Ключа там не было.
Я повернул обратно, забыв, что и там захлопнул. Стал стучать. Вышла не Анжелик, а ювелир из соседней квартиры, который стал грозить полицией. Я продолжал стучать, не оглядываясь, ибо помнил, что сволочь держит дома пистолет: он чуть было не застрелил Юза, спьяну ошибившегося дверью и в ужасе кричавшего на весь этот дом: «Ай эм рашн райтер!» [2] Я русский писатель! (англ.)
Анжелик открыла в том же виде, но уже на каблуках. Она откачнулась к стене, давая мне пройти, зацокала следом в спальню. Я снова открыл дверь в ночь, перемахнул через перила лоджии и стал продвигаться к краю. Вся задняя моя поверхность онемела от ужаса высоты. Но железо было крепко впаяно в бетон. Перебирая перила, я вставлял между прутьями ногу, другую вынимал. Вставлял и вынимал.
— Tu vas tomber… [3] Сейчас ты упадешь (фр.)
Она смотрела из проема, пленительно подсвеченная спальней. Сжимая горлышко текилы, другой рукой она держалась о косяк. Длинные ноги скрещены, чулки натянуты, под сеточкой и кружевами пояса обильное гнездо, которое чернело и мерцало — Бог один знает, как меня туда влекло. Но дистанция между нами увеличивалась.
— Лучше вернись…
— Communisme, — ответил я, — cа me casse les coullies!
Мол, разбивает яйца.
Правой взялся за перила лоджии за бетонной переборкой. Окна у ювелира были зашторены, но сквозили светом телевизора. Опережая его пистолет, я продвигался вправо, вставляя-вынимая ноги между перилами с максимальной частотой. Скорей, за переборку!
С огромным облегчением я перевалился к себе и только тут заметил, что все покрылось пленкой инея. Зима, господа. Во Франции декабрь.
Апельсиновое деревце, кресло. Я подошел к двери, толкнул и засмеялся. И дверь, и окно с параноидальным тщанием собственноручно закрыты изнутри. За стеклом спала дочь, я видел ее в свете луны. Она спала одетой. В вельветовом комбинезончике того типа, который во времена гражданской войны в Испании именовался «моно» (откуда это в голове?). Банка с недоеденным равиоли ждала ее на завтрак в холодильнике. Сплющив лоб, я смотрел на безмятежный сон прелестного ребенка, которому будущее грозило травмой развода.
Потом я сел на кресло и почувствовал себя на сцене Opera comique. Кончился современный водевильчик, в котором главная роль досталась мне. Что ж, смейтесь, парижане!
Звезды мерцали, луна озаряла холмы, застроенные жилым бетоном, у подножия из темноты проступала своей розой католическая церковь, под газовым излучением сияла крутая улочка, по которой завтра утром вести дочь за горизонт, в невидимую отсюда школу. Давно ли сам был сыном? Звоночком , бля, родным. Воробышком, которому на ночь обещалось:
Время настанет, и соколом ясным
Вылетишь ты из гнезда…
Что-то еще там было. Ну как же, как же можно забыть!
Сил тебе даст и дорогу укажет
Сталин своею рукой…
Я застегнул пуговку на горле, натянул на стриженый затылок воротник рубахи. Влез с ногами на этот аскетичный трон. Вельветовая мотня еще удерживала тепло. Устраиваясь со всем возможным в позиции зародыша комфортом, я затылком чувствовал то астурийское долото Тридцать Седьмого года, или какие у них там были инструменты… Ах! Прямые, честные, простые, темные… все было предсказано задолго до первой крови — и неизбежность заражения, и то, что лет через сто и сто миллионов потерянных голов с лица мира сего этот вирус сойдет всенепременно.
Читать дальше