– Что дальше Бог даст, а теперича окроме хорошего, ничего дурного не могу сказать. Лесник настоящий, солидный. Теперь к нему в лес ни одна душа с топором не въедет, – потому у него по-военному, дисцыплина…
– Ну, а «слабость» – же его как?
– По всей истине доложу вам, я как на это строг, и он, как и прочие служащие, это знает, только я, в бытность его у меня здесь, раз всего заметил: постом дело было. Забился он в свою сторожку и три дня не выходил…
Они тем временем доходили до Дерюгина; ласково помахивали вершинами его старые дубы под резвым утренним ветром. Коверзнев остановился еще раз:
– Так вот что: скажите этому вашему капитану, чтоб он взял с собой Дениса… Что, жив он еще?
– Денис, егерь! Помилуйте-с, в здравии пребывает! Из чего у нас людям умирать! даже позволил себе хихикнуть по этому случаю «солидный» г-н Барабаш.
– Так чтобы они вместе отправились на Ситниково и, от Мижуева до Крусановской межи, выследили с точностью, не перебрались-ли и действительно козы в казенную пущу. Досадно было бы! Если-жь нет, я на днях соберусь на них… Народу в таком случае довольно чтобы было, кликунов…
– Слушаю-с. Не прикажете-ли… Хотел было еще спросить управляющий…
Но барин уже исчез в чаще леса.
Коверзнев явился домой уже в вечеру, с ягташем полным дичи и прорванною в чаще курткою. Он прошагал в этот день верст тридцать, не чувствуя ни усталости, ни голода, или, вернее, пересиливая в себе то и другое и, как всегда, самоуслаждаясь этою «победою воли над физическою природой». Он пообедал дома, при свечах, выпил полбутылку портвейна и тотчас вслед за обедом занялся разбором одного из нескольких толстых портфелей, привезенных им в Темный Кут. Слово India выгравировано было на медной дощечке над замком этого портфеля; в нем заключались всякие бумаги, относившиеся во времени пребывания Боверзнева в этой стране, и дневник, веденный им там в продолжение двух лет этого пребывания. Ему давно хотелось пересмотреть свои эти записки и привести в порядок, с целью издать их на французском, или скорее еще на английском языке, на котором, главным образом, и ведены были они. «По-русски кто их читать станет!» рассудил он давно… С этою целью он собственно и приехал в Темный Кут, где полнейшее уединение и тишина обеспечены были ему «вернее, чем в каких-нибудь развалинах Мемфиса»…
Этот труд так занял его, что он ни на другой, ни в последующие дни не ходил на охоту, а писал весь день в комнате, с закрытыми с утра ставнями, – он никогда иначе не принимался за перо, при свете двух спермацетовых свечей под темным абажуром. Привычки его были известны и, кроме слуги его итальянца, – готовившего ему и обедать, и как-то изловчавшегося подавать этот обед горячим в какие бы необычные часы ни потребовал его Коверзнев, – ни единая душа в Темном Куте и не пыталась проникнуть в нему.
На четвертый день он проснулся с несколько тяжелой головой, отворил свои ставни и окна… Утро стояло великолепное и по лазуревому небу ходили облака, игра которых ни в какой стране мира не казалась почему-то Валентину Алексеичу такою красивою и разнообразною, как в родной стороне.
Он оперся локтями на подоконник и стал глядеть…
Облака подымались как горы, одна другой выше, с снеговыми вершинами и светлыми озерами, омывающими их темные подножья; зубчатая башня висела над пропастью, дракон с чешуйчатым хребтом тянулся, расевая все шире и шире бездонную пасть…
– А там будто какое-то стадо готовится свергнуться вниз, говорил сам себе Коверзнев, невольно улыбаясь…
Фантастическое стадо напомнило ему коз, на которых собирался он охотиться в Сотникове. Он отошел от окна, позвонил и вышедшему на звон итальянцу приказал позвать Барабаша.
Господин Барабаш вошел с заметно возбужденным выражением в поступи и лице. Очки его были подняты на лоб, что для подчиненных его всегда служило признаком ближайшей распеканции.
Коверзнев, при виде этих поднятых очков, почуял, в свою очередь, что управляющего его постигла, должно быть, какая-нибудь неожиданная «манифестация»…
Дело с первых слов объяснилось.
Приказания Валентина Алексеича не могли быть исполнены до сих пор. Денис, егерь, зашиб себе ногу и встать не может, – а капитан лежит третий день в лесу, в своей сторожке, «не в своем виде», и «волком воет». Софрон Артемьич послал к нему сначала своего конторщика, а затем собственной особой отправился на увещание его, но встречен был сам такими ругательствами, что, «как Валентину Алексеичу угодно, а он даже без всякой иллюзии не в силах этого вытерпеть».
Читать дальше