Давид Шраер-Петров
Велогонки
Я пишу этот рассказ всю жизнь. С тех пор как начал смешивать краски слов. Соединять куски жизни, происходившей в реальности, с воображаемыми вставками (сюжетные повороты, слова, движения, пришедшие в рассказ персонажи). Я не придумал двор моего родного дома на углу Новосельцевской улицы и проспекта Энгельса. Двор был. И коммунальная прачечная во дворе. И черное дерево черемухи. И картежные листья сирени. И туберкулезный диспансер поблизости. И садик на месте церкви, которую до самого фундамента разрушила Революция. Поистине: «… до основанья, а затем…». И еще два каменных двухэтажных строения, облицованных желтой штукатуркой. Такие же по архитектуре и цвету, как мой дом, прачечная и туберкулезный диспансер. И наверняка подобного стиля была взорванная пролетариями церковь. До основания взорванная под отчаянную музыку «Интернационала». Все эти строения были до Революции богадельней. Куда девались старики и старухи? Не знаю. Откуда мы все появились в нашем доме? Не ведаю. Двор наш был полон легенд и преданий. Но моя история не имеет отношения ни к церкви, ни к «Интернационалу». Разве что к желтому цвету столетней штукатурки, покрывавшей стены нашего дома и туберкулезного диспансера. Желтый — цвет неверной любви. Цвет измены. Красный — истинной любви. Сжигающей. Новосельцевская улица, как черная стрела, пролетала мимо нашего дома. Или нам казалось, что пролетала, потому что улица во время велогонок была наполнена молниеносным движением, скоростями, велогонщиками, тем, что возбуждало наше воображение, воссоздавало наглядную метафору героя, любимца фортуны, Геракла. Улицу нашу вернее было бы назвать Новосельцевским шоссе. По ней не ходили ни трамваи, ни автобусы, ни троллейбусы. По левую сторону Новосельцевской улицы раскинулся парк Лесотехнической академии. По правую — тянулись деревянные коттеджи. Идеальное место для велогонок.
Ходячим больным из туберкулезного диспансера было скучно. Летом они бродили, как неприкаянные, под столетними дубами или даже забредали к нам во двор посмотреть, как мы играем в лапту или в рюхи (городки). Во дворе поговаривали, что больные опасны, что они распространяют бациллы Коха, что можно заразиться. Но мы больных не прогоняли.
Нашим героем был знаменитый велогонщик Шварц. Или Черный, как исступленно выкрикивали болельщики его имя, переведенное с еврейского на русский. За Шварца болели все. Он был кумиром послевоенной толпы. Ему было около тридцати. Он был смугл, худощав, стремителен. Когда он мчался к финишной черте, сходство с черной стрелой поражало графическим совпадением: шлем над линией породистого еврейского носа давал тот скос скорости, которая поражает цель. Целью была победа. Шварц каждый раз побеждал. Черта финиша приходилась на линию нашего двора. Шварц пролетал, притормаживал и катился до самого конца чугунного в острых пиках забора Лесотехнической академии, поворачивал назад, отстегивал ремешки педалей, соскакивал с велосипеда и подходил к нам, радостно улыбаясь. Никогда ни у кого я не видел больше такой лучезарной улыбки. Улыбки античного героя — победителя. Геракла, Давида, Язона.
Велогонки происходили каждое лето. По нескольку раз за короткое ленинградское лето. Может быть, каждый месяц. Или даже каждую неделю. По воскресеньям. В послевоенные годы единственным выходным днем было воскресенье. Весь Ленинград, или, по крайней мере, вся Выборгская сторона Ленинграда собиралась по обочинам Новосельцевской улицы от ее начала вблизи от железнодорожной станции Кушелевской до пересечения с проспектом Энгельса. Болельщики передавали друг другу: «Вот! Показались! Впереди Шварц! Шварц! Шварц! Черный, давай!» И это имя черной стрелой, неслось к финишной ленте. Шварца невозможно было перегнать.
Жители нашего двора были в особом исключительном положении. Финишная лента приходилась как раз на уровне нашего дома, при въезде во двор. Мы и стояли плотной кучкой: я с моим другом Борькой, Юрка Дмитриев, его отец — дядя Федя — пьяница, дворник дядя Ваня, Люська — продавщица, моя мама, охранник из Лесотехнической академии — поляк Иодко, и еще кое — кто из жильцов, в том числе хулиган Мишка Шушпанов, если он не сидел в детской колонии, а кроме них несколько дворовых девочек. Среди которых была Наташа. Она была поразительно красива: смуглая, черноглазая, длинноногая. Сквозь ее смуглость проступала жаркая волна кавказской крови, как летнее солнце сквозь облако над морем. И крыло иссиня — черных волос, набегавших на высокую грудь. Мне и Борьке было по 13–14 лет. Наташе — около семнадцати. Когда Шварц проводил велосипед мимо нас, Наташа становилась необыкновенно возбужденной, а румянец на ее щеках пылал, как ночной костер.
Читать дальше