Удивительное дело! Все мужчины, явно или тайно расположенные к ней и участвовавшие в этом деле, уговаривали Анну остановиться, подумать о детях. Она отчетливо помнила свой последний разговор с Киселевым, когда он убеждал Анну принять самоотверженную жертву Владимира и покориться своей участи.
— Ваш порыв благороден и вполне объясним, — уговаривал Анну Киселев. — История знает немало примеров подобной беззаветной преданности своим близким. И то упорство, с которым вы все это время добивались истины, позволяет мне предположить, что и впредь вы останетесь победителем и осуществите задуманное. Но ведь вы не одиноки, вы — мать, и ваша первейшая обязанность — забота о детях. Поверьте, барон — кому не занимать ни мужества, ни военной смекалки — найдет выход из создавшегося положения. Уверен — он вернется, ибо чувство, которое он испытывает к вам и к своим детям, — больше чем родственная привязанность. Долгое общение с вашей семьей убедило меня в том, что вас и барона связывает глубокое, искреннее и взаимное чувство. И я не думаю, что он способен когда-либо забыть это или предать и вас, и детей…
— Вы поражаете меня, мадам, — вторил Киселеву, совершенно не сговариваясь с ним, де Морни, подавая Анне только что написанное под ее давлением письмо в Марсель к месье Корнелю. — Я наслышан о славянских женщинах и, честно говоря, лучшей породы для брака не представляю, а вы — еще одно, быть может, лучшее подтверждение этой моей ideefix. Однако, в данном случае, мне кажется, вы заходите лишком далеко в своем усердии и подчинении мужу. Если только в вашей одержимости не кроется какая-то неведомая мне тайна…
Тогда Анна оборвала де Морни, не дав ему договорить, но только сейчас впервые призналась себе — почему. Она испугалась, что невольно граф узнает правду, догадается об истинных мотивах ее «одержимости». Нет-нет, в этой «тайне» не было ничего запретного или ужасного — просто Анна не хотела, чтобы стала очевидна ее зависимость от любви, любви к Владимиру.
Их чувство, развивавшееся так долго, так мучительно, едва не разбившее когда-то их сердца, не сломавшее их жизни и втянувшее в круговорот их отношений многих других людей, с того момента, когда они, наконец, соединились, стало не просто залогом — необходимостью существования их брака, их семьи. И отныне Анна уже и представить себе не могла, как сможет жить, дышать, ходить по земле без Владимира, в то время как он — где-то в глубине уши Анна подозревала, а теперь уже с уверенностью чувствовала это — Владимир мог бы прожить без нее и без детей.
В этом было их различие: мужчине довольно любить и помнить, женщина же должна ежедневно ощущать присутствие любви и человека, к которому ее чувство обращено. Любовь — это то, что придает силы и поддерживает, что уравновешивает и питает. То, без чего женщина увядает и чахнет на глазах. Жить в согласии, но без любви возможно, однако, тогда это — мука, каторга, расчет. Натура страстная, такая, как Анна, — скрывающая от посторонних глаз истинный накал подвластных ей чувств — оказавшись без опоры любви, теряет связь с реальным миром и ищет утешения в мире выдуманном. Каковым и являлся для Анны театр.
На сцене она могла рассказать о своих чувствах, не будучи разоблаченной. Роль была ее спасительной маской, пьеса — исповедью, истинное предназначение которой заметно и понятно стало немногим посвященным. Но театр это временное пристанище, и, выбрав семью, Анна, наконец, нашла для своей любви достойное святилище. И вот — этот очаг на грани разрушения, и у Анны не хватало уверенности в том, что у нее хватит сил и впредь поддерживать в нем огонь с прежней энергией и постоянством.
Владимир был необходим ей, и Анна решилась на его поиски почти без колебания. В поддержке мужа она видела свой первостепенный долг и обязанность, но, наблюдая за внучками мадам Венсан, Анна как будто очнулась. Она никогда не забывала детей, но, прикоснувшись однажды к золотистым, как у Катеньки, волосам малышки Люсьены, Анна поняла, насколько она соскучилась по своим детям. Осознала, как давно не слышала родных голосов, не целовала дочку и сына, не держала их за руки.
Анна словно опять оказалась на сцене. Согласившись на нехитрую ложь, подсказанную ей месье Корнелем, она исправно играла роль одинокой парижанки. И, если иногда ей удавалось снова окунуться в стихию родной речи — в порту, на улицах, где в кафе попадались русские эмигранты — то ее собственные чувства и, прежде всего — материнские, оказывались погребенными под тяжестью глыбы — роли, которую ей приходилось играть перед месье и мадам Венсан и в их кругу. И, чем большим становилось ее чувство вины перед детьми, тем тяжелее казался этот груз. И сомнения все сильнее овладевали ею.
Читать дальше