Читая его записи и вспоминая наши короткие встречи и разговоры, я начинаю понимать его большую мятущуюся душу. И если что-то мне в нем не нравилось, и я воспринимал враждебно кое-какие действия, касающиеся меня лично, то сейчас я понял причины этих поступков. А раз понял, значит, простил. Установившийся между нами вечный мир – это не необходимость примирения с ушедшим из этого мира человеком, а любовь, простая человеческая любовь, и еще немного жалости, которая примешивается к любви, когда имеешь дело с таким человеком, и досада на себя, что ты поступил не так, как нужно было, чтобы удержать его от последнего безумства.
Я присутствовал на первой его лекции, когда Краб впервые переступил порог нашей аудитории. Он вошел в зал какой-то нетвердой походкой. Подойдя к кафедре, он долгим взглядом рассматривал нас, каждого по отдельности. Мне казалось, что он пытается запомнить наши лица. Нас же в аудитории более сорока человек. Пауза затягивалась, а он не произносил ни слова. Это походило на ситуацию с актером, забывшим роль. Мы, загипнотизированные, притихли, боясь пошевельнуться, и смотрели на него, как кролики на удава. Но глаза у него были добрыми. Он, казалось, гладил взглядом каждого из нас.
Обычно на лекции я садился вместе с Олей в последнем ряду. Если лекция была интересной, то мы слушали и конспектировали ее в тетрадях. А если же она нам не нравилась, то мы читали книги или шепотом болтали. На заднем ряду есть одно преимущество: там всегда остаешься незамеченным. При желании можно даже вздремнуть.
Оля, увидев Краба, шепнула мне:
– Какой странный у нас преподаватель.
– Почему?
Правда, и мне он показался странным в те минуты, но чем, я еще не мог понять.
– Он какой-то погруженный в себя. Видишь, он смотрит на нас и, мне кажется, нас не видит, думает о чем-то своем.
Я согласился с ней, хотя мне казалось, что у него был пристальный взгляд и совсем не самоуглубленный. Впрочем, с Олей я никогда не спорил. Чтобы ей угодить, я даже сказал:
– Надо бы вывести его из этого состояния.
– Хочешь, я это сделаю? – спросила Оля.
– Как? – удивился я.
– А вот так, – Оля улыбнулась и прищурила глаза.
В следующее мгновение она уже встала и обратилась к Крабу:
– Скажите, пожалуйста, у нас будет сегодня лекция?
Студенты засмеялись. А Краб извинился и начал читать лекцию.
Голос у него был какой-то особенный, в его тембре звучали звонкие и певучие нотки. Этот голос лился, как музыка, если можно сделать такое сравнение по отношению к мужскому голосу. С первой же минуты он захватил наше внимание. Все слушали его, казалось мне, разинув рты. Помню, в эту лекцию ни я, ни Оля ни разу не обмолвились словом, так мы впервые попали под его влияние. Мы даже забыли законспектировать эту лекцию.
У него была довольно странная манера ходить по аудитории во время своего выступления и держать руки в карманах брюк. Он как бы гулял по саду, бросая праздный взгляд на разные диковинные плоды. Но к этому мы быстро привыкли.
Вначале он прогуливался перед кафедрой, а потом стал ходить по проходам. Его изложение казалось нам простым и понятным. Он обладал особым искусством захватывать слушателей целиком и владеть их вниманием безраздельно.
Когда он остановился возле Оли и посмотрел на нее, она покраснела. Я не видел ее глаз, но мне показалось, что она как будто напряглась и отдалилась от меня.
Я перевел взгляд на Краба и заметил, что он смутился. Вернувшись к кафедре, он уже больше не подходил к нашему месту. Более того, я почувствовал, что его походка изменилась. В ней появилась напряженность. Это не совсем соответствовало темпераменту его речи и той свободе изложения мыслей, которые струились из его необыкновенного ума. Я употребил слово «струились», потому что оно, как никакое другое, подходило к предельной ясности и непринужденности его мышления, похожего на струение света.
Лицо Краба с самого первого раза поразило меня. Оно, казалось мне, помимо одухотворенности, было отмечено той благородной особенностью ума, которая никогда не переходит в высокомерие. Я бы не сказал, что его лицо отличалось особой приветливостью. Было сразу видно, что он человек замкнутый, живущий своим внутренним миром. И это само погружение в свои тайные мысли являлось, скорее, порогом, препятствием в общении с ним. Даже когда он разговаривал, было видно, что он обращен к каким-то своим недоступным сферам сознания.
Иногда его глаза озарялись. Это походило на появление солнца из-за тучи. Как будто его внутренний мир взрывался тысячами ослепительных искр и, не находя себе простора внутри, прорывался во внешние сферы его бытия. Это сопровождалось такой игрой ума и высокой степени увлеченностью, что человек, разговаривающий с ним, терял способность осмысленно оценивать то, что обрушилось на него, отдаваясь полностью его обаянию. Ум того человека как бы парализовывался под действием льющегося на него лавиной света. Я сам часто купался в струе этого дивного ума, и мне было порой трудно возвращаться к той действительности, которая бледнела в сравнении с его высокой фантазией. В такие минуты его красноречие могло зажечь целую толпу, превратить в безумца любого здравомыслящего скептика. Он смеялся с какой-то особенной, радостной непосредственностью. Но когда возбуждение спадало, и волнение души успокаивалось, его улыбка становилась странно печальной и по-детски доброй.
Читать дальше