Пожилая леди принялась шумно жевать пропитанный сидром мякиш и задумчиво разглядывать внучку, которая, сосредоточенно нахмурив лоб, смотрела на огонь и наматывала волосы на палец. Несколько секунд обе молчали. Мари-Луиз убрала свой бокал сидра на приставной столик и вгляделась в горящие угли, боровшиеся с алебастровым холодом царившей снаружи зимы.
— На каждого человека, который сжигал еретиков, был свой святой Франциск? Не такова ли картина человеческой природы? На каждого Берию — свой коммунист-идеалист; на каждого Гиммлера — ласковый мальчик, который любит свою страну. Не волнуйся, бабушка, я не атеистка. Но и не Торквемада. Я думаю, что чувствую Бога вокруг себя — только иногда за шумом Его бывает плохо слышно. Но шум не плохой, а хороший, в том-то и проблема: на фоне плохого шума Он бы только выступил рельефнее, был бы лучше заметен. Именно из-за хорошего шума — мягкого атеизма, агностицизма святого Франциска — его трудно разглядеть. Я просто не знаю. В этом моя проблема — в незнании.
— Значит, тебе надо молиться, милая, молиться о благодати веры. Это дар.
— Но что, если он не дается?
— Просто молись об этом. Это все, что ты можешь сделать.
— Но кому? Мне нужна вера; а чтобы обрести веру, я должна молиться кому-то, сомневаясь, слышат ли меня и существует ли вообще тот, к кому я обращаюсь. И долго ли мне придется вымаливать веру?
— Быть может, всю жизнь. Тот факт, что ты о ней просишь, сам по себе является искуплением. Не на каждого снисходит откровение, но о нем все могут просить, и тот, кто просит, находится в состоянии благодати. Просто продолжай молиться.
Мари-Луиз с печальной улыбкой взглянула на бабушку и покачала головой.
— Я попытаюсь. Но целая жизнь… Не слишком ли долог этот срок, чтобы тратить его на попытки достучаться до кого-то, кого может и вовсе не быть; или на то, чтобы следовать учениям Церкви, которая может являться Божьим промыслом на земле, но в прошлом не всегда творила добро? Даже теперь она как будто заодно с маршалом и против британцев. Правильно ли это? Мне дан мозг и гироскоп — не будет ли грехом, если я не стану пользоваться ни тем, ни другим?
— Тут тебя может подстерегать грех гордыни. Ты возомнишь, будто знаешь больше Бога; будто тебе не нужен Бог.
— Но если Церковь противоречит гироскопу и мозгу?
— Тогда ты должна проникнуться смирением и признать, что ты всего лишь человек и не можешь противостоять ниспосланному слову Божьему и мудрости, накопленной отцами Церкви.
Мари-Луиз нахмурила лоб и ответила:
— Если придется выбирать, то я не смогу не последовать за своим гироскопом и здравым смыслом. Если у меня есть душа, то она как раз в них — и я предам ее, если поступлю иначе. Я попробую молиться. Думаю, я ничего не потеряю. Возможно, ко мне придет вера и я найду истинный путь. Сейчас я знаю только, что в мире много зла — и много добра. Но они перемешаны. Так и во мне. Я просто буду стараться делать все, что в моих силах. Что еще мне остается?
— Молись, дитя, молись. Это в твоих силах.
Мари-Луиз взяла руки бабушки в свои ладони, хорошо чувствуя и кости, и вены, и пергаментную кожу. Какаду в изголовье кровати распушил перья. Обе женщины устремили взгляд на тлеющие угли.
Монтрёй. Три года спустя. 4 сентября 1944 года
Грохот канонады разлетался эхом по дну долины и, отскакивая от городских стен, пускался во второй набег. Сквозь щели в закрытых ставнях на заклеенных окнах пробивались беспокойные взгляды, полные страха и напряженного ожидания. Дети толкались, держась за юбки встревоженных матерей, надеясь хоть одним глазком выглянуть наружу. Но их оттаскивали обратно, в сумрак подготовленных к войне комнат, где кровати и столы были заблаговременно перевернуты кверху дном.
На улицах не было ни души. Только иногда пробегал какой-нибудь молодой человек с пистолетом или винтовкой, пять лет провалявшейся в промасленном тайнике под сырым полом. Из приоткрытых дверей высовывались головы, настороженно поглядывавшие в сторону Плас-Гамбетта и мэрии, где стояли грузовики и суетились серые мундиры. Вспотевшие мужчины, закатав рукава, грузили коробки под противные крики подгонявших их унтер-офицеров. Мужчина постарше в расстегнутом из-за жары кителе слегка покачнулся и навалился на пилястру, тяжело дыша и заливаясь холерическим румянцем. Он раскачивался на каблуках, упершись ладонями в колени, пока его товарищи проталкивались мимо. Один из них чуть не сбил его с ног, когда пробирался к верхней ступеньке с горой папок, закрывавших ему обзор. Краснолицый мужчина схватился за железный поручень и рывком выпрямился, став лицом к площади.
Читать дальше