— Твой отец живёт сейчас в несколько иной обители, нежели тот дом, в котором он жил раньше — когда я в последний раз навещал его, и, боюсь, это совсем не оказывает ему чести, — сказал я.
— Вы правы, господин, но мы должны быть благодарны даже за это, — ответила она. — Мы должны благодарить Господа, что у нас есть кров над головой и хоть и скудная, но пища на столе, ваше святейшество.
«Бедный ребёнок!» — подумал я. Сколько же в её словах было мудрости, дойти до которой может не всякий старик — даже не всякий философ, знающий толк в ремесле проповедника, но никогда не знавший истинной нужды, не смог бы вложить столько чувств и смысла в эти смиренные слова! Манера и стиль речи этой малышки был далеко за рамками её возраста и социального положения; и, в самом деле, когда заботы и горести предвосхищают своё обычное количество, и всё это разом сваливается на голову ребёнка, обычно ему приходится взрослеть раньше положенного срока. Исходя из своего опыта, скажу, что так было почти всегда. Юный ум, в котором не было места радости и состраданию, привыкший к трудностям и самоотрешенности с самого детства, вызывал во мне такое уважение и почёт, какое не мог вызвать не другой, и, говоря касательно этого ребёнка, не смотря на всю её удивительную образованность, что объясняет её манеру речи, в этом особенном способе говорить была сокрыта некая грусть, обычно не свойственная детскому голосу. Мы стояли у грубо сколоченной, едва держащейся на своих петлях двери, которая запиралась снаружи с помощью защёлки. Мы стали подниматься по крутой, витой лестнице наверх, туда, где вероятно находилась комната больного. Чем выше мы поднимались по скрипучим ступеням, тем отчётливее я слышал короткие обрывки фраз разных голосов. Среди них особенно можно было выделить сдавленное рыдание какой-то женщины. Мы поднялись на крышу — в самую верхнюю комнату, и я уже хорошо мог слышать её надрывные всхлипы.
— Сюда, ваше святейшество, — сказала моя юная проводница; и в тоже мгновение распахнула заплатанную и полусгнившую дверь, открывая передо мной путь в убогую обитель страданий и смерти. Источником всего света в помещении была всего одна свеча, что горела в руках испуганного, сильно отощавшего, словно иссушенного изнутри ребёнка. Свет был настолько тусклым, что почти всё вокруг было окутано густым сумраком, хотя мне на ум приходило скорее слово «тьма», поскольку я буквально чувствовал на себе её опустошающее присутствие. Однако, не смотря на всё это, я смог различить силуэт умирающего и его предсмертного ложа. Я поднёс переданную мне свечу ближе, и её свет явил мне ужасающую действительность — нездорово синее, опухшее лицо пьяницы. Я не мог себе вообразить, что человеческое лицо может быть настолько пугающим. Его почерневшие губы были слегка приоткрыты, а зубы плотно стиснуты. Глаза тоже были приоткрыты, но я не мог рассмотреть ничего, кроме белков. Вся эта картина моментально отпечаталась в моей памяти. На его лице тугой, неподвижной, каменной маской застыло выражение немого ужаса, отчаянного, чистого страха, такого, какого мне ещё не приходилось видеть, а уж тем паче испытывать. Руки его были скрещены и крепко прижаты к груди; он выглядел как покойник, или скорее мумия — отрезы белой, мокрой ткани венчали его лоб и виски. Как только я заставил себя перевести взгляд от этого ужасающего зрелища, я заметил, что мой друг, доктор Д. — один из самых уважаемых и лучших представителей своей профессии, стоит у изголовья его кровати. Похоже, он пытался пустить кровь, но у него явно ничего не получилось, и теперь он приложил палец к сонной артерии, чтобы проверить пульс.
— Есть ли какая-нибудь надежда? — спросил я шепотом.
В ответ он помотал головой. На мгновение доктор замер, продолжая держать пациента за запястье — но и там он тщетно пытался найти пульс — его там уже не было; и когда он отпустил руку, она вернулась в прежнее положение, безвольно упав на грудь.
— Этот человек мёртв, — заключил врач, отойдя от кровати, где лежала жуткая, гротескная фигура мертвеца.
«Мёртв!» — подумал я, едва решаясь взглянуть ещё раз на потрясающее в своей отвратительности тело. Просто умер! Даже не совершив покаяния, даже не исповедавшись; умер, так и не дождавшись обязательно процедуры, которая должна была состояться; разве ему есть теперь, на что надеяться? Белые зрачки, сардоническая улыбка, деформированная от опухоли голова — и этот жуткий, едва уловимый взгляд, похожий на то, как бы хороший художник изобразил истинное в своей постоянности отчаяние, свойственное душе, стоящей на пороге Ада. Таков был мой вердикт. Убитая горем жена сидела подле него, и слёзы капали из её глаз, а сердце её было разбито. Маленькие дети обступили кровать, разглядывая мертвеца, и с явным любопытством взирали на невиданную ими ранее форму, которую приняла смерть. Когда первая волна скорбных чувств сошла на нет, и все хоть немного успокоились, пользуясь моментом тишины и относительного порядка, я пожелал, чтобы скорбящие родственники покойного присоединились ко мне во время молитвы; и все преклонили колено, в то время как я торжественно и страстно читал некоторые из тех молитв, которые были наиболее уместны в данной ситуации. Я вёл себя таким образом в надежде, что мои речи не были бесполезны для живых. Они внимательно слушали меня в течении десяти минут, и выполнив свою задачу, я был первым кто встал. Я окинул взглядом несчастных, заплаканных, беспомощный созданий, которые, как смиренные овцы стояли на коленях вокруг меня, и моё сердце обливалось кровью, когда я видел их такими. Повернувшись в пол оборота, я перевёл свой взор на кровать, где лежало тело; и, о Боже милосердный! Что за жуткая и омерзительная картина предстала перед моими глазами, поскольку сердце моё наполнил ужас, когда я увидел труп, сидящий на своём смертном одре, повернувшись лицом ко мне. Белые повязки, обмотанные вокруг его головы, теперь частично отпали и обвисли, словно чудная поросль омелы, свисая с лица и плеч, в то время как воспалённые глаза таращились на нас из-за них.
Читать дальше