УХОДИТЕ, ЖАДНЫЕ ТВАРИ, УБИЙЦЫ, ЗДЕСЬ ВАМ НЕЧЕМ ПОЖИВИТЬСЯ, УБИРАЙТЕСЬ, ЗМЕИНОЕ ОТРОДЬЕ, Я НЕ ЖЕЛАЮ ВАС ВИДЕТЬ!
Я отворачивалась к стене. Я чувствовала их осторожные мягкие касания, но не боялась: я знала, что они в моей власти, что они — лишь исполнители моей воли. Я прогоняла их и засыпала спокойно.
Три года назад с мамочкой случился удар. Я ухаживала за ней, я была заботливой дочерью, да, я была ХОРОШЕЙ. Днем и ночью я сидела у ее постели, сначала в больнице, а потом, когда врачи развели руками, — дома. Свою жизнь я подчинила этой заботе. Я жила ради мамочки. И когда она начала говорить, а потом вновь обрела руки — я чувствовала себя по-настоящему хорошей.
Щупальца и тогда приходили. Случалось, я видела их, когда сидела возле мамочки, оберегая ее. Я прогоняла их.
И вот уже три года она изводит меня. Теперь-то я понимаю, что рядом с ней любой человек почувствует себя виноватым. Рано ли, поздно ли — но почувствует. Как мой отец. Как я сама.
Но теперь я, кажется, готова. Когда Они придут, я скажу им: ИДИТЕ И СОЖРИТЕ ЕЕ, ТУ, ЧТО ХРАПИТ ЗА СТЕНОЙ, ТУ, ЧТО ВИНОВАТА ВО ВСЕМ, ТУ, ЧТО ЗАЕДАЕТ МОЙ ВЕК. СОЖРИТЕ ЕЕ, СОЖРИТЕ!..
Я лежу, обдумывая приказ. Я испытываю настоящее наслаждение, да-да, наслаждение, добавляя все новые слова: амеба, сволочь, убийца! И пусть другие думают обо мне, что хотят. Впрочем, никто ни о чем никогда не узнает.
Но странно — за стенкой сегодня тихо. Неужели она тоже не спит? Неужели в глубине этой желеобразной массы, этой медузы, тоже зреют какие-то мысли? А может быть, даже приказы?..
И я вдруг холодею от вопроса, который задаю себе: «А кто тебе сказал, что ИХ выдумала ты? Кто тебе сказал, что ОНИ выполняют твои приказы?..»
И двери медленно открываются. Бесшумно, как в кошмаре. В мамочкиной комнате, во тьме, мерцают странные кольца. Нельзя на них смотреть, они завораживают, как глаза василиска. Нельзя — но я смотрю. Они приближаются. «Я глупая, — думаю я, — плохая и глупая. Можно давно бы было догадаться, что моя мамочка, милая мамочка…».
СОЖРИТЕ ЕЕ, ТУ, ЧТО НАЗЫВАЕТ СЕБЯ МОЕЙ ДОЧЕРЬЮ, ТУ, ЧТО ОТРАВЛЯЕТ ПОСЛЕДНИЕ ДНИ МОЕЙ БЕСЦЕННОЙ ЖИЗНИ. РАЗДЕЛАЙТЕСЬ С НЕЙ ПРЯМО СЕЙЧАС! ПОТОМУ, ЧТО ОНА — ПЛОХАЯ!
1992
Он копал уже минут сорок. Земля была мокрой и вязкой, и он с трудом выдирал лопату. Вдали, под темно-пепельным небом темнела голая роща, в роще хрипло каркало воронье, и все вокруг было пропитано сыростью и увяданием. Родная и проклятая земля, думал он. Родная и проклятая. Ладони горели от мозолей, и ныла поясница, но он работал не разгибаясь, без отдыха, потому что знал: это — в последний раз. Он копал у дороги, за полосой черной полыни, на самом краю пашни. Дорога — избитый, ухабистый, в грязи и глине проселок — вела неведомо куда и неведомо откуда. И тысячу лет, казалось, по ней уже никто не проезжал, кроме тех, конечно, кто уезжал навсегда. Он не знал точно, где это место. Он мог и ошибиться. Может быть, мертвец лежит на пару шагов дальше вдоль проселка. Может быть, еще дальше. Понадобится экскаватор, чтобы найти его, вырыв вдоль проселка траншею. Но нет экскаватора. Только эта тупая лопата. Он посмотрел на низкое седое небо. Уже вечер. Куда-то летит воронье, и хрипло каркает. И нет уже дороги назад: отсюда не выберешься. Он вновь взялся за лопату. Яма становилась все глубже, еще немного, и можно бросить работу: так глубоко они не могли его зарыть. Ночью, пьяные, да еще торопились… Он выбрался из ямы и присел прямо на мокрую глину. Поднялся ветер и завыл, и засвистел над пустой бесполезной ямой. Он посмотрел на свои обезображенные работой руки. Неужели это те же самые руки? Те же, что и семнадцать лет назад? И можно ли надеяться на возвращение? Он поднял лопату и побрел по проселку к деревне. Тихо было в деревне и не пахло жильем. Заколоченные дома, рухнувшие заборы, дикий лопух — как южное дерево алоказия. Он прошел по заросшей травой улице мимо темных домов. Выбрал самый маленький, прочный, открыл припертую доской тяжеленную дверь. Скользнул взглядом по полуразвалившейся печи, по убогой комнатенке, по сбитым в кучу самодельным плетеным половичкам. Выбирать, конечно, не приходилось. Он прошел по заскрипевшим выгнутым горбом половицам, разобрал половички и лег на них, устроившись поудобнее. Надо было отдохнуть. Завтра ему снова предстояло копать. Как тогда, семнадцать лет назад.
Они вовсе не хотели убивать. Какое там! Просто они были пьяными и грузовик плохо слушался руля на скользкой размытой дороге. А путник появился внезапно. И все произошло быстро, быстрее, чем можно это описать, даже если быть предельно кратким. Просто в какой-то миг прямо перед капотом появляется из темноты белое — совершенно белое — лицо и тут же исчезает. И все. Только грузовик тряхнуло, но это мог быть и обычный ухаб. Они громко разговаривали, стараясь перекричать громко оравшее радио. Шел концерт по заявкам водителей, шоферская передача, и по чьей-то просьбе передавали знаменитую песню One way ticket в исполнении «Ирапшн». Можно себе представить. В такой суете, и радио на полную мощь, и в кабине ЗИЛа трое повернуться негде, так что когда из тьмы вынырнуло и пропало белое лицо и грузовик тряхнуло, никто толком и не понял, что что-то случилось. Это лицо могло и привидеться — мало ли, с пьяных-то глаз. К тому же они торопились, и им было отчаянно весело, и негритянка надрывалась — One way ticket, one way ticket, one way ticket to the Blue! Они возвращались несколько часов спустя, ехали домой, уже почти протрезвевшие: ничто так не разгоняет хмель, как смертный бой с превосходящим противником под одиноким фонарем на пустынной деревенской улице. Им досталось. Водитель не мог управлять грузовиком — заплыли оба глаза — и за руль сел самый молодой из троих, пострадавший меньше всех. Видно, деревенские пожалели его, или же просто не посчитали серьезным противником — накостыляли по шее, сбили с ног и оставили лежать в грязи. Он полежал, подождал, пока драка не закончится, а потом присоединился к товарищам, позорно бежавшим с поля боя.
Читать дальше