Белых А. Е.
Акума, или Солнце мёртвых
Перед нами настоящий «петербургский текст», написанный с изяществом и легкостью, бегло и пристально, точно и трепетно. Именно так писалась самая важная проза, отнесенная к этому разделу литературы: романы Вагинова и Егунова, рассказы Добычина, заметки и эссе Гинзбург. Гротеск, едкий и приметливый, оборачивается проникновенным лирическим анализом, через время повествования легко перекидываются мосты, и никогда не встречающиеся герои объединяются созерцающей волей автора.
Конечно, наблюдательность и точность придают этому повествованию очарование и манкость. Автор говорит на достоверном языке, кажется, мы встречали в своем прошлом героев этой книги и даже можем прибавить собственный комментарий к их нелепому и жалкому бытию. Это вообще-то лучшее чувство, которое может вызывать проза, погружая помимо нашей воли, нас самих в глубину текста. Ведь какова задача сочинителя? Описать то, что всем известно, но остается за рамками внимания, создать мир, о котором знают все, но не говорят.
Николай Кононов
Часть первая
Собаки скучали
«…но тень твоя бессмертна;
Когда он спит, то рядом бдит она».
«Энума Элиш»
Тлела красным золотом небесная линия Петербурга. Тлела турмалином над эвклидовым пространством R, тлела тонкой шёлковой нитью над крышами многоэтажек «Фешенебельного Района Гражданки» типовой застройки семидесятых годов с облезлыми забытыми коммунистическими лозунгами на фасаде, нелепо призывающими к трудовым подвигам и немеркнущей славе. Тлела ало, бордово, кроваво.
«Как призрачный шеол, ты, душа моя, набранная тлеющим кармином», – перепугано шептал шершавыми от частого облизывания губами Кралечкин, пытаясь извлечь из шелухи случайных слов крохи нетленного смысла, имея пожизненную сладкую и мучительную прю с капризными Мусами.
… Ежели он победит, то со всеми ему лежати…
Снова вспыхнула и погасла на Востоке петербургская линия горизонта. «Чьи это выдумки, жизнь моя? Была ли ты, иль не было тебя?» Он не мог вспомнить. На висках набухли жилы. Уже многое сгинуло, склеротическими бляшками осело на дно забвения, где скрыт таинственный источник света и печали. «Скушен мир, так рано надоевший…» Там, в глубине, взрыхляя дряхлый донный ил, раскрывая в зевоте острозубые рты, глодали ветхозаветные рыбы жмых и тлен его обветшалой памяти.
…А ежели побеждён будет, то он лишён будет, чего они захотят…
Как связка консервных банок на хвосте у одичавшего времени, впавшего в тёмные века средневековья, прогромыхал в проблесках его сознания красный трамвай имени всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина.
Трамвай «финдесьекль» спешил в депо имени Баумана. Однажды туда уехала выпавшая из портфеля Кралечкина рукопись автобиографического романа из писем и дневников под названием «Газели в джунглях». С тех пор, пожалуй, история его, обросла вымыслами трамвайных читателей СПб. «Вот моя слава, – не раз тщедушно сокрушался незадачливый писатель, – лежит где-то в канаве, как собака, обглоданная воронами».
Бордовая расщелина света – «soleil levant» – импрессионистическим мазком возникла над лавандовым полем вещественных чисел. Она сужалась и расширялась, как вороний зрачок. Сигналила. Пульсировала. Умирала. «Как огненный ал о эс! Как божий сад лучей!» Эта расщелина света стремительно очертила предсмертную грань между воспоминанием и безнадежностью мерцающей точки одной воплощённой души, не нуждающейся ни в каких доказательствах, ни в каких оправданиях в этом конечномерном вещественном векторном пространстве галактик, скоплений и туманностей, дружно разбегающихся согласно небесной механике Лапласа.
«Ведь душа есть аксиома, не подчиняющаяся законам тяготения…» – дарственно надписывал когда-то мелкокалиберным каллиграфическим почерком Михаил Кралечкин на книжке стихов «Возраст грешности» одному почитателю с выспренним именем Евгенислав Цветиков… А сейчас в припадке отчаяния он грозил ему слабосильным кулачком и кричал этому незримому злодею, распевая тургеневским тенорком по нотам: «Па-а-а-д-л-а-а-а!»
Кралечкин пребывал то ли в каталепсии, будто невзрачная рыбка, выпрыгнувшая из аквариума и лежащая почти бездыханно под диваном в пыли, открывая жалобно рот; то ли в пифагорейской мистике, умножая числа до бесконечности; то ли под впечатлением заклинаний, которыми тибетские монахи заполняли ранний весенний радиоэфир. Он созерцал что-то ускользающее и неуловимое его мерцающей мыслью, что блуждала в плеоназмах его сексуально-религиозной чувственности.
Читать дальше