Пришедши на отдаленный ночлег, философ долго не мог заснуть; но усталость одолела, и он проспал до обеда. Когда он проснулся, все ночное событие казалось ему происходившим во сне. Ему дали, для подкрепления сил, кварту горелки. За обедом он скоро развязался, присовокупил кое к чему замечания, и сел почти один довольно большого поросенка; но однако же о своем событии в церкви он не решился говорить по какому-то безотчетному для него самого чувству, и на вопросы любопытных отвечал: «Да, были всякие чудеса». Философ был из числа тех людей, которых если накормят, то у них пробуждается необыкновенная филантропия. Он, лежа с своей трубкой в зубах, глядел на всех необыкновенно сладкими глазами и беспрерывно поплевывал в сторону.
После обеда философ был совершенно в духе. Он успел обходить все селение, перезнакомиться почти со всеми; из двух хат его даже выгнали, одна смазливая молодка хватила его порядочно лопатой по спине, когда он вздумал было пощупать и полюбопытствовать, из какой материи у нее была сорочка и плахта. Но чем более время близилось к вечеру, тем задумчивее становился философ. За час до ужина вся почти дворня собиралась играть в кашу, или в крагли, род кеглей, где, вместо шаров, употребляются длинные палки, и выигравший имеет право проезжаться на другом верхом. Эта игра становилась очень интересною для зрителей: часто погонщик, широкий, как блин, взлезал верхом на свиного пастуха, тщедушного, низенького, всего состоявшего из морщин. В другой раз погонщик подставлял свою спину, и Дорош вскочивши на нее, всегда говорил: «Экой здоровый бык!» У порога кухни сидели те, которые были посолиднее. Они глядели чрезвычайно серьезно, куря люльки, даже и тогда, когда молодежь от души смеялась какому-нибудь острому словцу погонщика или Спирида. Хома напрасно старался вмешаться в эту игру: какая-то темная мысль, как гвоздь, сидела в его голове. За вечерей сколько ни старался он развеселить себя, но страх загорался в нем вместе с тьмою, распростиравшеюся по небу.
— А ну, пора нам, пан бурсак! — сказал ему знакомый седой казак, подымаясь с места вместе с Дорошем, — пойдем на работу.
Хому опять таким же самым образом отвели в церковь; опять оставили его одного и заперли за ним дверь. Как только он остался один, робость начала снова внедряться в его грудь. Он опять увидел темные образа, блестящие рамы и знакомый черный гроб, стоявший в угрожающей тишине и неподвижности среди церкви.
«Что ж?» — произнес он, — «теперь ведь мне не в диковинку это диво. Оно с первого раза только страшно. Да, оно только с первого раза немного страшно, а там оно уже и не страшно; оно уже и совсем не страшно».
Он поспешно стал на клирос, очертил около себя круг, произнес несколько заклинаний и начал читать громко, решась не подымать с книги своих глаз и не обращать внимания ни на что. Уже около часа читал он и начинал несколько уставать и покашливать; он вынул из кармана рожок и, прежде нежели поднес табак к носу, робко повел глазами на гроб. На сердце у него захолонуло.
Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза.
Бурсак содрогнулся, и холод чувствительно пробежал по всем его жилам. Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы и заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, желая схватить его. Но, покосивши слегка одним глазом, увидел он, что труп не там ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его. Глухо стала ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова; хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ в страхе понял, что она творила заклинания.
Ветер пошел по церкви от слов, и послышался шум, как бы от множества летящих крыл. Он слышал, как бились крыльями в стекла церковных окон и в железные рамы; как царапали с визгом когтями по железу, и как несметная сила громила в двери и хотела вломиться. Сильно у него билось во все время сердце; зажмурив глаза, все читал он заклятья и молитвы. Наконец, вдруг что-то засвистало вдали; это был отдаленный крик петуха. Изнуренный философ остановился и отдохнул духом.
Вошедшие сменить его нашли его едва жива, он оперся спиною об стену и, выпуча глаза, глядел неподвижно на пришедших казаков. Его почти вывели и должны были поддерживать во всю дорогу. Пришедши на панский двор, он встряхнулся и велел себе подать кварту горелки. Выпивши ее, он пригладил на голове свои волосы и сказал: «Много на свете всякой дряни водится! а страхи такие случаются, ну…» При этом философ махнул рукою.
Читать дальше