Хруст переломившейся берцовой кости был явственно слышен даже среди царивших на прогалине шума и хаоса. В первое мгновение рухнувший латник, видимо, не ощутил никакой боли — только недоуменно уставился на влажный белый обломок, пробивший холщовую штанину чуть повыше короткого сапожного голенища. А потом во всеобщую какофонию влился перепуганный, полный боли вопль.
Но до раненого никому не было ни малейшего дела.
Ибо люди, увидав происходящее, обезумели наравне со своими скакунами.
Филипп, один из лучших Монсерратовских лучников, помешался в буквальном смысле. Он спрыгнул с конской спины, растянулся, вскочил и, шатаясь, вытягивая вперед руку, начал заливисто смеяться. Он тянул к трясучим скелетам указательный палец и неудержимо веселился, глядя на забавных ажурных дергунчиков, подвигавшихся по лесной поляне, точно большие неуклюжие куклы...
Собственно говоря, сумасшедший Филипп угадал в точности. Умертвиями, фигурами, начисто лишенными всякого, сколь угодно зачаточного, соображения, руководили незримые лапы, тянувшиеся из преисподней, словно трости кукловода в бродячем вертепе [39] Вертеп — многозначное слово; здесь: маленький странствующий театр марионеток.
. Но уж обладатели этих лап следили за кромкой ширмы в оба. И определенно знали, куда метили, чего хотели.
Примерно догадывался об этом и Родриго де Монтагут, отрешенно и терпеливо ждавший своей минуты за хранительным дубовым корнем.
Все ощущения испанца обострились до степени почти нечеловеческой. Сквозь грохот и вопли рыцарь слышал отчаянный скрип кожаной сбруи, перестук стрел в трясущихся колчанах, выдыхаемую сквозь стиснутые зубы ругань Бертрана де Монсеррата — единственного, кто более или менее сохранял способность рассуждать. Слышал торопливую перебежку запоздалого ежа, не успевшего своевременно убрать короткие лапки с успокоившейся, казалось, до утра прогалины. Слышал и предсмертный всхлип злополучного ежика, размозженного конским копытом, и непроизвольно передернул плечами.
Ибо Родриго де Монтагут по непонятным для себя самого причинам любил ежей и время от времени приносил с охоты одного-двух. В замковой опочивальне испанца постоянно обитало не менее дюжины колючих зверьков, отмеченных особым вниманием (прочих — заурядных — просто выпускали на волю через денек-другой). Ежи ссорились, дружили, вместе лакали из просторных мисочек молоко, вместе пытались отыскать в пустынном Хлафордстоне хоть завалящую лягушку, вместе довольствовались пойманной мышью. Родриго ухаживал за своими колючими питомцами со столь трогательной заботой, что стал предметом ядовитых насмешек прислуги. Насмешек, разумеется, заспинных, произнесенных потихоньку, на ухо и с превеликой оглядкой: каков кулак у заморского сумасброда, изведали все мужицкие физиономии, не успевшие, либо поленившиеся изобразить должное почтение в надлежащий час. После того как испанец едва ли не до смерти забил сапогами ключника, спьяну осмелившегося пройтись по поводу «колючей погани», от которой добрым людям ни житья ни проходу не стало, а заодно посетовавшего на выверты некоторых, с позволения сказать, благородных господ, еж пользовался в замковых стенах полной неприкосновенностью. Все фыркающее от недоумения сборище было добросовестно выпущено в окрестные луга за два часа до отъезда, последствия которого Родриго не мог расхлебать и по сей час.
Незримые лапы знали свое дело отнюдь не плохо. Лес окружал прогалину плотным, совершено непроходимым даже для пешего — куда уж там конному! — кольцом. Кто и когда проложил и протоптал стежку, выводившую с главной дороги, часто ли навещал разоренное святилище, — остается неведомым. Но иного хода прочь не было. И умертвий направили так, чтобы преградить очутившимся в западне людям единственную тропу к избавлению.
Четверо бродячих костяков доплелись до древесного коридора и, то и дело подергиваясь, замерли подле самого устья. Остальные — числом около дюжины — зашагали к середине поляны, постепенно суживая полукольцо.
Безумец Филипп надрывался от хохота, даже когда беззубые гнилые челюсти вцепились ему в глотку. Скелет кусал изо всех сил — и не мог прогрызть неподатливую кожу, а это было чистейшей уморой — да и щекотно вдобавок. Лишь когда бренные останки более молодого и зубастого начали рвать беднягу латника на мясные лохмотья, к Филиппу вернулась крупица разумения, и жалобный крик разнесся над Хэмфордской чащей.
Читать дальше