И что могло помешать случиться такому же и здесь, в этих просторных комнатах, спрятавшихся за белыми колоннами и чугунной оградой? Смотри, горелка включена. Газовая горелка на толстых подпорках выпускает яркий язычок пламени из конца газовой трубы, и тот горит слишком близко к стене. Слишком близко. Я знала это. Я знала, что стены чересчур раскаляются от всех зажженных горелок в этом доме. Я это уже знала. Значит, это не могло быть летом, но и зимой тоже. У меня застучали зубы.
Тогда, в ту ночь, и теперь, пока играл Стефан, я позволила тем детским страхам взять надо мною верх, и от этого стучали зубы.
Стефан играл медленную мелодию, совсем как вторая часть бетховенской Девятой симфонии, только его мелодия была более торжественной, словно он прошелся со мной по этому паркету, не блестевшему в то время и считавшемуся безнадежным при том уровне химических и механических средств. Кажется, уже наступил 1950-й? Нет.
Я смотрела на газовую горелку в комнате матери, и вид оранжевого пламени заставлял меня морщиться и прикрывать глаза, хотя я стояла в противоположном углу. О пожаре даже подумать страшно! Как тогда вынести Катринку и ее, пьяную, и Розалинду… Кстати, где она? Она не сохранилась в памяти. Я была там одна и знала, что в доме старая проводка: об этом часто и довольно беспечно говорили за обеденным столом. «Этот дом настолько высох, — как-то раз сказал отец, — что вспыхнет как спичка».
«Что ты сказал?» — переспросила тогда я.
Мать принялась разубеждать нас в обратном, прибегая к утешительной лжи. Но стоило ей включить утюг, как в доме начинала мигать каждая тусклая шестидесятиваттная лампочка, а когда мать напивалась, то могла выронить сигарету или забыть выключить утюг; изоляция проводов наполовину стерлась, из старых розеток так и сыплются искры. Что, если пламя займется, а я не сумею вытащить Катринку из манежа, а мать будет кашлять в дыму и не поможет мне — будет только кашлять, как кашляет теперь.
В конце концов, как мы теперь оба знаем, я действительно ее убила.
В ту ночь я слышала, как она борется с нескончаемым отрывистым кашлем курильщика, затихая лишь время от времени, и то ненадолго, но это означало, что она не спит в другом конце темной комнаты, бодрствует настолько, что может прочистить горло, может кашлять и, наверное, даже пустит меня под одеяло, и я свернусь калачиком рядом с ней, хотя накануне весь день она проспала в пьяной отключке, да, теперь я знала, что это было именно так, что она провалялась весь день в постели, потому что так и не оделась — просто лежала под одеялом в розовых панталонах, без лифчика, у нее были маленькие пустые груди, хотя она весь год выкармливала Катринку, а ее голые ноги, которые я прикрыла одеялом, были так опутаны вздувшимися венами, что я не осмеливалась на них взглянуть. Мне было больно видеть эти икры с клубками вспухших вен от того, что мать «выносила троих детей», как сказала она своей сестре Алисии, позвонившей однажды из другого города…
Пересекая комнату, я терзалась страхом, что сейчас из темноты выйдет нечто ужасное и я начну кричать. Я должна была добраться до нее. Я должна была не обращать внимания на оранжевое пламя и неотвязный страх перед пожаром, страх, который накатывал вновь и вновь, и я уже мысленно видела, как дом наполняется дымом, как случилось, когда она подожгла матрас и потом сама его потушила.
Ее кашель был единственным звуком, разносившимся по дому, казавшемуся еще более пустым из-за огромной черной дубовой мебели — стола на пяти выпуклых ножках и величественного старого буфета с толстыми резными дверцами внизу и пятнистым зеркалом наверху.
Когда мы с Розалиндой были совсем маленькие, то забирались внутрь буфета и сидели там среди остатков фарфора и даже одного-двух бокалов, сохранившихся со времен родительской свадьбы. Это было во времена, когда она позволяла нам писать и рисовать на стенах и ломать что угодно. Она хотела, чтобы ее дети чувствовали себя свободно. Мы приклеивали бумажных кукол к стене. Создали свой мирок с множеством персонажей: Мэри, Модин, Бетти, — а потом появилась любимица Катринки, Доун, над которой мы любили хохотать как сумасшедшие. Но это было позже.
Это воспоминание сохранило только мать и меня… Она все кашляла в спальне, а я шла к ней на цыпочках, опасаясь, что она может оказаться настолько пьяной, что голова ее будет безвольно болтаться и ударится о дверную створку и глаза ее закатятся, как у коровы на картинке: круглые, пустые глаза; и это будет уродливо, но мне было все равно, то есть игра стоила того — лишь бы только добраться до нее и устроиться в кровати рядышком. Меня не смущало ее тело с большим животом, варикозными венами и обвисшей грудью.
Читать дальше