— Пошел вон, — устало попросила я.
— Понял, — соврал реаниматор.
Потом снова чье-то лицо взошло надо мной, как луна над полем. И закатилось. Только теплое дыхание осталось на щеке.
Курить? Но я уже год как бросила это дело. Можно бы и снова начать, раз так сильно хочется. Но здесь разве дадут? Молиться? Но я не умею. Та самодельная молитва дома, накануне операции, не в счет. Потом, когда оклемаюсь, — цветы доктору. А сейчас бы в самый раз — молитву Господу. Но здесь разве дадут спокойно помолиться, если умереть и то спокойно не дали.
Кроме двух желаний, проснулось одно чувство. Впрочем, оно и не спало. Чувство холода.
Только очень благополучные люди могут позволить себе любить зиму. У обездоленных любимое время года — теплое. До какой же степени зажралось несчастное голодное человечество, если не боится даже ядерной зимы.
Я святая. Кто же еще может скорбеть обо всем человечестве, когда у самой все тело — сплошная боль. Но разве у человечества не все, как у меня? Или это у меня, как у него? Да какая разница.
И вот, не умея обращаться с Богом, обращаться к Нему, веду разговор с человечеством, как будто бы это я умею. Будто учили. Что ты сделало со мной? Спрашиваю я. За что ввергло меня, слабую, беспомощную, в пучину страданий? Меня знобит в предчувствии страшных твоих рукотворных зим. На меня дует вселенский ветер из все растущих озоновых дыр. Въелся в меня до костей холод страшного железного операционного стола, на котором меня вылущивали, как стручок гороха. За что, скажи мне на милость?
— Что шепчешь? Молишься? Ко времени. Благодари Анжелику и Бога. С того света вернули.
Снова это лицо взошло надо мной. И в сплошном холоде, сковавшем меня и все вокруг, кроме теплых слез моих, еще тепло вот этого дыхания. Два теплых местечка на щеке. След от слезы и след от дыхания. Как быстро остывает и то, и другое.
…встречались. И смех ее он уже слышал. Погонщик молчал, опустив веревку, мулы уныло плелись в гору. А женщина смеялась и легко шла им навстречу. Белый цветок в ее волосах был свеж и еще хранил капли росы. Бледная кожа даже не порозовела на солнце, ни одна пылинка не забилась в складки платья. В эту безумную жару, в этой раскаленной пыли она была такой свежей, казалась такой прохладной, что погонщик застонал.
А женщина, поравнявшись с повозкой, спросила:
— Твои мулы выдержат двоих?
— Да, только пойдут еще медленней, они устали.
— Я не спешу.
— И, кажется, идешь в другую сторону?
— Да, шла в ту, а теперь поеду в эту. С тобой. Или ты не хочешь?
Вместо ответа погонщик снова застонал. Потому что теперь она была совсем рядом, до нее можно было дотронуться и убедиться, что и прохлада, и свежесть — не кажущиеся. Погонщик судорожно вздохнул, зажмурился и дотронулся до ее руки.
Она была горячей. Потому что была это не женская рука, а ручка чашки. С горячим чаем. И погонщик не сидел в повозке, а был инженером и собирался пить чай в редакции. Эту женщину, которая протягивала ему чашку, он уже где-то видел.
Тошнит. В последнее время его что-то часто тошнит. Это, кажется, не симптом. Хотя кто знает, что симптом, а что нет. Тем более, что тошнота началась еще до его поездки на реактор. Или после?
— Вам плохо? Побледнели, стонете.
— Мне жарко. У вас…
…Кто-то укрывает меня еще одним одеялом, потом еще одним. Становится тяжелей дышать, но холодно по-прежнему. Разве они не знают, как я ненавижу холод? Неужели они не могут сделать хоть что-нибудь, чтобы было теплей? Эти глупые тряпки, что они навалили на меня, не греют, а мешают.
Почему не дали умереть, зачем-то им нужно, чтобы я мерзла. О, вот опять что-то тащат, звенит стекло, блестит металл, какие-то трубки тянут к руке, опять холодная игла вонзается в мою вялую вену, и капает что-то густо-красное.
— Я не хочу чужую кровь, уберите!
— У тебя не спросили, что ты хочешь.
— Скажите, а что со мной сделали там, в операционной?
— Что надо, то и сделали. Жива — и радуйся.
— Я радуюсь. Только очень холодно.
— Потерпишь.
Сестры здесь — сама любезность.
Хорошо бы сейчас оказаться дома. У окна с видом на храм. И чтобы печка керосиновая топилась, попыхивая. Если посмотреть на голые деревья чуть пристальней, если долго смотреть на ветки, то можно увидеть и листья, которых теперь нет. И даже тень от листвы на дороге. И кажется, что уже лето. Какая разница, лишь бы тепло.
И город исчезнет, и деревья будут другие. И улицы не станет, и храма. А будет дорога, белая от мягкой пыли. По ней можно подняться на холм. А спускаясь с холма, увидеть усталых мулов, которые тянут в горы повозку. А на ней погонщик — весь белый от пыли, как мельник от муки.
Читать дальше