— Половина, — отвечал старик, аккуратно вставляя в бочонок кривую ручку как от шарманки и с усилием делая оборот. Бочонок не играл музыки, но начинал цокотать, как часы. Мальчишка-помощник ухватывал бочонок, осторожно относил в угол к другим. На столе лежали хитрые растопыренные железяки с пружинами, дутым стеклом и трубками, которые старик по очереди упаковывал в бочонки и взводил часовые механизмы.
— Долго, старик, — говорил, хмурясь, Авасио. — Не успеем. Сейчас на стену полезут.
— Да можно начинать. Сколько успеем, столько и будет.
— Эй, малый! Бегом к воротам. Скажешь старшему. Я зову двух человек сюда, под начало алхимика, — говорил пацану дон Авасио и спешил наверх в свой кабинет.
В кабинете он первым делом подлетал к окнам и оглядывал сверху. Стены еще держались. С одного угла взобрались было, но защитники отбили, скинули обратно. Стрел не убавлялось, так и летели на стены тучами. Секли редких защитников. Черт побери! Глядел на серое небо. Хоть бы дождь пошел. Подскочив к столу, Авасио доставал бумагу, садился и каллиграфически выводил: «Отец! Я сделал, как ты велел. С любовью в сердце, твой сын». Сложив бумагу, скреплял печатью, заворачивал в непромокаемый кошель и туго перематывал.
Взгляд обегал кругом, останавливался на камине. Рука тянулась к небольшому настольному портрету. С портрета строго смотрел отец. Черные волосы чуть тронуты сединой, карие глаза словно прицелились, напряжены. Авасио подходил к камину, кочергой шевелил золу, выворачивая на свет алые угольки. Подносил пучок пакли и дул. Пакля начинала весело трещать, вспыхивал огонек. Авасио бережно переламывал портрет. Огню всё равно, что жрать, хоть паклю, хоть портрет Лураса. Язычки пламени гладили портрет кардинала, покрывали копотью. Недолго. Разом вспыхивало в руках. Лучше так, отец. Лучше сгореть в камине, чем остаться на поругание.
Береги честь смолоду, говорят тристанцы. Ох уж эта честь. Сколько глупостей во имя чести сделано, сколько жизней отдано. Лучше умереть, чем жить обесчещенным. Уважать ведь не будут. Очень влияет личная честь на статус в обществе. Честь неотделима от личности, от общества короткоживущих тристанцев. Выросла честь из культуры обмана и самообмана. Нет у чести цены реальной, объективной, ощутимой. Это не энергия и не информация об окружающем мире. Не еда и не питьё. Не материал для тела. Только выдуманная, личная цена у чести. Но все вокруг так живут. И побеждает честь порой даже у жизни, потому что не ценится жизнь короткоживущими. Есть в их культуре вещи, что важнее жизни.
Ведь мог дон Авасио сдать крепость Коллонж без боя. Предлагал же сеньор Блён. Обещал, что не тронет никого, если уйдут. Даже оружие разрешил с собой забрать. Но Авасио, исполняя волю отца, выбрал верную смерть и себе, и своим людям. Есть у короткоживущих вещи, дороже жизни.
Это же надо додуматься: взять в руки оружие и пойти толпой навстречу другой толпе. Убить ведь могут каждого. Страшно! Ноги подкашиваются с непривычки, руки как вата, в груди воздуха не хватает. Перед боем в животе лед, тошнит и по большой нужде в кусты бегают, гадят жидко. Но всё равно идут: бьют, рубят, стреляют. Лезут на крепостные стены. Пересиливают страх смерти.
Если жизнь не ценится, всегда можно придумать, зачем идти на смерть. Культура короткоживущих знает тысячи способов убедить человека. Особенно голодранца, особенно необразованного. Сделай людей голодными, учи их ерунде, пудри мозги, и потом, когда подрастут, вкладывай в руки оружие — пойдут в бой. Ломая собственную психику, борясь с инстинктом самосохранения, обгаживая кусты вдоль дороги, но пойдут. За Веру, Царя, Отечество, за деньги или за Свободу, за Гроб Господень, за поруганную честь предков, за безбедную жизнь для детей, за унижение нации или за любую другую муру станут бить таких же людей. А те будут яростно отбиваться, подороже продавая свои жизни.
Когда уверен, что человек никогда не сможет одолеть смерть, что смерть непобедима, когда уверен, что обязательно и скоро умрешь, вот тогда и придумываешь вещи, что лучше жизни. Тогда начинаешь эксплуатировать саму смерть. Подольше нельзя пожить?! Ну а мы всё равно вольны выбрать! Мы зато можем жить покороче и сами выберем, как умрем.
Культура короткоживущих преуспела в запрете на убийство. Избирательный запрет — это детище короткоживущих. Сначала страх смерти трансформировался в битву за жизнь. Мораль не мешает. Убивать можно всем. Можно всех. Даже нужно. Любое животное спокойно, без мук совести, грызет другое. Убить скорее! Пока не обожрали, не отобрали, не своровали! Убить, чтобы насытиться, в конце концов! Пошел на охоту и грохнул зайца, принес домой, сварил детям суп — нормально же? Мораль не мучает? Нет, не жалко зайчика. Девочка в платьице, еще не умеет толком говорить, тыкает в сырое мясо на тарелке и лопочет: «Мама, это хъю-хъю?» Мама отвечает: «Нет, доченька, это му-му». «Му-му! Хаха!» — восклицает девочка и хлопает в ладошки и хватает кусок: «Му-му, ням!» Мама говорит ласково: «Подожди, надо сварить» Не жалко девочке ни коровы, ни поросенка. Мясо любит. О смерти не думает. Подрастет, задумается ненадолго: жалко живое лишать жизни, но мясо же вкусное, да и организму физически необходимы животные аминокислоты — мясо надо кушать. Подумает и махнет рукой. Нет запрета на лишение жизни. Культурный запрет начинается, когда появляются свои. Своих нельзя убивать. А то, если вокруг только чужие… и они тоже убить кого-нибудь не прочь, а тут рядом вы одиноко гуляете… Нет. Один слаб, одному не выжить. Поэтому нужны свои. А кто такой — свой? Свой, это с которым договориться можно, который говорит с тобой на одном языке. Который думает примерно как ты. Который одной с тобой культуры. Ну вот! А те, кто другой культуры, кто чужие, какие-то непохожие и странные, тех легко можно убивать. Никто из своих не осудит. Можно. Общая тристанская культура не возражает. «Своих только не трогай!» — строго говорит культура короткоживущих. У короткоживущих запрет на убийство избирательный.
Читать дальше