Но это будет потом. А сейчас — они поворачиваются, идут на свет тамбура.
Фиолетово-зелёные косички и пряди рассыпались по плечам.
Я боюсь приблизиться — слишком хрупка эта красота, как чудесная нарнийская бабочка.
Тронул медвежьей лапой — и сломалось ломкое крылышко.
Вот иудей.
Он очень высокий. На идеально белой рубашке — будто не он провёл на плацкартной полке ночь — чёрная жилетка, с иголочки, будто только что из-под утюга.
Он надевает пиджак, становится во весь рост, и поля его чёрной шляпы закрывают свет.
От него пахнет Торой, в нём чувствуешь ладан. Его спокойствие — глаз Яхве.
Исчезнет и этот поезд, и Орёл, и я, и мы все. Умрут эти страницы — а глаз Яхве всё так же будет смотреть.
Мне хочется подойти, сказать ему что-нибудь ласковое, но я не знаю, что. И уж тем более — зачем. Наверное, только лишь затем, чтобы он сказал что-то ласковое мне в ответ.
Ему я поверю. Никому не поверю. Себе не поверю — а ему поверю. И он это прекрасно знает. Может, оттого и молчит.
Грюкнули рундуки. Постой, паровоз, не стучите, колёса.
Проводница похожа на ловкий буфет. Она протирает тряпочкой заиндевелую ручку. С ожесточением бьёт ногой в ступеньку — и вдруг перед выходом в космос из вагона выпадает трап. Лестница в небо.
Я смотрю на британского дизайнера, на хрупких отрока и отроковицу. На глаз Яхве.
Мне хочется говорить им что-то пылкое, убеждать, что не надо вам сюда. Вы ошиблись остановкой. Не здесь вам место.
Здесь вера отцов и звонок на работу, сквозь вертушки проходных.
Опомнитесь! Окститесь! Не надо вам сюда!
Я-то сойду — да я давно пропащий. А ваша судьба — нешто она тут?
Клокочет и закипает градус бесплодного, неверуемого пророчества. Кассандра, отчаявшись докричаться, просто падает ничком на ящик Пандоры. Не пустю!
Но ни звука не слетело с моих уст.
Я навсегда прощаюсь.
Закрылись чужой спиной перламутровые волосы. Исчезло красное кашне.
Толпа, многоголовая вошь, вползла в иней подземного перехода.
Исчезла, растворилась в туннеле чёрная иудейская шляпа.
Первое время, как переехали в Москву, жили с отцом в общежитии на Нарвской — скудной простоты панельная девятиэтажка, равноудалённая от всего.
За сплошным бетонным забором парк туберкулёзного диспансера, безлюдный днём и непроницаемо чернильный ночью.
По другую сторону зелёные коробки гаражей, скелет яично-жёлтого «Запорожца». За ними дымящие цеха фабрики, за пыльными стёклами которых смутно угадывались фигурки.
Поодаль — поле кладбища и гладь Головинского пруда.
Было тревожно и грязно, как везде в Москве начала 90-х.
Серый снег никуда не утекал. Все носили одинаковые пальто. И шапки, которые дома, дабы держали форму, распяливали на алюминиевой кастрюле.
Мы жили в бывшей Ленинской комнате – когда заселялись, там были разбросаны по полу листы с сеткой букв печатной машинки, а посреди стояла рассохшаяся трибуна.
Её выволокли на помойку, поставили кровать.
Похабно влепленную в середину стены дверь, напротив коммунальной кухни, прикрыли шкафом, сделав подобие прихожей.
Уютно заурчал холодильник.
Напротив кровати телевизор, видеомагнитофон и штук тридцать видеокассет — новые фильмы писали на Союзмультфильме, принося чистые кассеты.
Для меня был единственный боевик – «Коммандо». Засмотрел до дыр. Даже подсчитал точное число лично убиенных Шварценеггером, не считая безымянных жертв массовых взрывов — 87, кажется.
Мы жили на 8-м этаже, на краю коридора.
В близкой кухне извечно звенели тарелки, громыхали чугунные сковородки, рассказывались анекдоты, хабалисто смеялись бывшие интеллигентные люди.
Я знал каждый этаж.
Наш, 8-й — продуваемый, в серых тонах, просматривающийся насквозь.
9-й – более тяжеловесный, пропахший краской и деревом, там склад поломанных велосипедов.
На 7-м извечно гремело радио.
На первом этаже был гостиничный холл — с пыльными кашпо, декоративной решёткой, продранными креслами из кожзама с оранжевым поролоном из рваных ран. Как великое языческое божество, холл венчал телевизор.
На входе небольшой лоток — туда сносили письма. Дежурная педантично раскладывала их в разные стопки — по этажам.
Я рвался на баррикады — за Ельцина.
Брюс Ли сказал как-то, что нужно всегда бороться за правду, и меня, впечатлительного мальчика, это зацепило.
Читать дальше