«Видишь, Маша, – постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, – женщина какая весёлая, в теле, и детей шесть душ, вот это – баба».
Над золочёной, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин», – «этот спуска не давал, чуть что не по нём – сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила еду, – порядок и чистота.
Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывал ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонёк примуса. Издалека ветер донёс печальный перезвон часов Петропавловского собора, – пробило два. Гусев не шёл. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Всё чего-то хочет найти, душа не покойна, Алёша, Алёша… Хоть бы раз закрыл глаза, лёг ко мне на плечо, как сынок: не ищи, не найдёшь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слёзы, она их не спеша вытерла и подпёрла щеку. Над головой летела, не могла улететь весёлая женщина с весёлыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая – никуда бы от меня не ушёл».
Гусев ей сказал, что уезжает далеко, но куда – она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, – трудно, не вынести. Ночью приснится ему, заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, – зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснёт, а наутро – весь тёмный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, – умнее матери. За это он её любил и жалел, но, как утро, глядел куда бы уйти.
Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали – в Китае есть золотой клин, – говаривал он, – клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам ещё неизвестная, – уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдёт. Никого на свете, кроме него, у неё не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело. Год назад, в праздник, в Павловске, познакомилась с Гусевым в парке, на скамейке. Он спросил: «Вижу – одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, – одному скучно». Она взглянула, – лицо славное, глаза – весёлые, добрые, и – трезвый. «Ничего не имею против», – ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, – такое, что ни в одной книге не прочтёшь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, – вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей – родной. С этого началась её мука…
Чайник закипел. Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, – не вслушивалась. Но сейчас – явственно слышно – шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, – стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У неё ослабели колени.
– Вам что здесь нужно? – спросила она шёпотом.
Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, – сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, – шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа… Гусев вошёл весёлый, перепачканный копотью.
– Слей-ка помыться, – сказал он, расстёгивая ворот, – завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. – Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь, покосился на жену. – Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать – всё равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты – брык и помер.
Рельсы разворочены, мать честна!
Поперёк дороги лежит сосна.
Дозоры – в норы, связь за бугры, —
То ли человек шуршит, то ли рысь.
Он сел к столу, начал лупить варёную картошку, – разломил, окунул в соль.
Читать дальше