— Бесконечность? — сказал я. — Как-то длинно.
— Как-то да. Все говорят Бес.
— Бес. — Так мне нравилось больше, словно всю нашу лозунговую действительность легонько присыпали чем-то злым и настоящим.
— Только, — продолжил Митрич, — мы ее все равно не достроим.
— Почему?
— Потому что не достроим. Шестой образец меняем, выходит вещь красивая, конечно, но несовместимая с жизнью.
— Как смерть.
— Как… Да ты, Сень, поэт.
— Дедушка мой поэт, а я просто внимательный. Так почему не достроим-то?
— Не знаю. Может, там сверху просто выгодно требовать новые бюджеты, а может, строят хреново. Это ты лучше у Поганкина спроси.
После той сцены со Шпагиным Поганкин приобрел в моих глазах классический набор сложной таинственной личности. Грубо говоря, такого кроссворда, который ни я, ни Митрич решить не могли. Конечно, ситуацию усугубляли слухи. Говорили, что Поганкин был лично знаком с самим Королёвым, что работал когда-то помощником конструктора, но при таинственных обстоятельствах пал в эту слепую кишку советской космонавтики. В корпус «Д», к нам.
Сюда же примешивался целый ворох второсортных: жена ушла к поляку, по пьяни лез в петлю, хотел ехать воевать в Афган, и все в таком духе. Из моего воображения выходил высокий мужчина с сединой на висках и месячной щетиной. Его усталое лицо отмечала печать сверхъестественной грусти. Но при этом в каждом появлении Поганкина должны были непременно слышаться какие-то красно-кубинские нотки, шум океана и, может, даже блюз.
Разумеется, я стрелял по воробьям. В реальном образе Поганкина не было никаких пересечений с тем исключительным Че Геварой из моего воображения. Он был сделан из неуверенности школьного ботаника и глупой печали кокер-спаниеля. Всюду ходил в затасканной мастерке и остроносых туфлях. Даже голос у Поганкина оказался мягким, как стены в психушке.
— Вот сюда. Сюда-сюда, ребятки, — он не распоряжался, а скорее просил что-либо сделать, — вот сюда давайте… спасибо, хорошо.
Хотя и это было редкостью, потому что больше всего Поганкин любил растворяться. Когда он не растворялся в бутылке, то растворялся в собственных мыслях. Его приходилось чуть ли не выискивать по углам, а потом чуть ли не собирать по кускам, чтобы он пришел в себя.
Как-то я спросил у Митрича:
— А как он это… того?
— Живет?
— Да нет, как его не послали еще отсюда?
— А куда его пошлешь, если он имеет непосредственное отношение к самому проекту?! Шпагин и так его вон куда забросил, а тут не так важно. Он-то вообще мужик хороший, душевный и с бригадой язык знает. Ну, знал раньше. А оно видишь, как жизнь согнуть может. Да, были люди в наше время, как задумаешься — грустно.
Мне не было грустно, скорее, непонятно. И, конечно, по-своему жаль Поганкина, как бывает жаль затюканного учителя литературы, который рассказывает классу про внутреннее счастье и доброту лишь для того, чтобы потом дома в одиночестве давиться бутербродом с пивом и рыдать в кулак.
Мне стало любопытно узнать, что же с Поганкиным случилось, я искал задушевного разговора. Однако всю задушевность задушила его скрытность. Он мог переброситься парочкой фраз, кисельно улыбнуться или подсказать что-нибудь по чертежам, один раз даже поделился обедом. Но в отличие от других работников Поганкин никогда не рассказывал историй.
Тогда я пошел самым прямым путем — через мрачное царство курилки.
— Мне как… Мне, в общем, Митрич сказал, что ракету не достроить.
Поганкин моргнул:
— А?
— Ну, что Беса нашего не достроим, вот. И что вы знаете почему.
— Почему?
Я почесал затылок:
— А?
— Что?
— Говорю, Беса не достроим.
— Какого беса?
— Ну, космоплан. Митрич так сказал.
— Ну, ладно.
Я вздохнул:
— Да нет… Там просто… Я про то, что… Ну, ладно.
— Ага. Ладно.
И в этой немой трагедии жалко и бесславно умер наш разговор. Я накрыл его сверху саваном табачного дыма, и мы немного помолчали. А потом еще помолчали много.
3
Мне снился наш детский танк, только он почему-то был ярко-желтый, как лимонные карамельки, которые мой отец когда-то привозил из Венгрии. Недолго думая я вскарабкался на башню и сел там, скрестив ноги. Непонятно откуда (возможно с Западной стороны) к танку подошли Beatles. Я поздоровался со всеми за руку, а один из них даже сказал мне крайне вежливым голосом:
— Джон Леннон мертв, у-у-у.
Я кивнул:
— Очень приятно. Сеня.
Они забрались на танк, и мир начал шататься. Земля стала жидкой, как квас, и мы поплыли, подгребая электрогитарами. Beatles затянули песню, а я закрыл глаза, чтобы лучше слышалось. Пели, конечно, «Время колокольчиков».
Читать дальше