Уже окутанная им и брошенная на холодный пол, она повернула голову и успела увидеть, как из окна отъезжающего поезда на нее смотрит, в последний момент обернувшись, Саня.
Имя его было, как осенний лист, перезимовавший под снегом – тень имени, воспоминание, может быть, легкая тень сожаления, приподнятая бровь: да, был такой певец… Правда, великое будущее, которое ему прочили, так и не состоялось. Уже спустя год о нем мало кто помнил – были другие, и много, и ярких, и пестрых, и бойких и полных жизни, афиши наслаивались одна на другую, как годовые кольца большого дерева. Лицо его, спрятанное под слоями бумаги и клея, стало одним из многих, лицом в толпе, никто не знал его имени, никто не оборачивался вслед.
Одинокий и бездетный, с годами он приобрел маленькую странность: по ночам, за считанные минуты до закрытия метро, он садился в последний поезд и выходил всегда на одной и той же станции. Уборщицы узнавали его, иногда посмеивались, а иногда на всякий случай сторонились.
Он будто искал кого-то. Но никогда не находил.
А за его спиной уборщицы на разных станциях метро – особенно те, кому часто приходилось работать ночью, перед самым закрытием – передавали друг другу подземную легенду.
Клялись, что действительно видели. И дежурные, и милиционеры, хоть и держали язык за зубами – видели ее. И некоторые машинисты тоже.
Девушка лет двадцати, тонкая, высокая, с рюкзачком за плечами, одетая всегда – и летом, и в стужу, и в дождь – в потертые джинсы и курточку-ветровку. Никто никогда не замечал, как именно она возникала. Может быть, и в самом деле из тоннеля. Иначе откуда на перроне, уже запретном для пассажиров и секунду назад пустом, вдруг взяться девушке?
Ее окликали – она не слышала. Трогала, будто слепая, мрамор колонн или облицовку стен, оглядывалась недоуменно, а потом будто вспоминала, что хочет уйти – и шагала сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее в конец подземного зала, к выходу, туда, где дорабатывал последние минуты несущий вверх, под небо, эскалатор.
КОНЕЦ