И результаты окажутся поразительными. Первыми подопытными были летчики-испытатели — люди бывалые, рассудительные и уверенные в себе. Двадцать четыре часа сенсорной депривации обращали их в безвольных младенцев. Более длительные промежутки времени вне ощущений были просто опасны. Разум постепенно извращал немногие воздействия: сердцебиение, запах неопрена, давление воды.
Сирокко была знакома с испытаниями. Двенадцать часов сенсорной депривации составляли часть ее подготовки. Поэтому она знала, что если достаточно долго искать, можно обнаружить собственное дыхание. А дыхание — это уже нечто, чем можно управлять; сделать его, к примеру, аритмичным. Она попыталась дышать как можно чаще, попыталась покашлять. И ничего не вышло.
Тогда давление. Если нечто ее удерживает, значит, можно оказать ему противодействие — хотя бы почувствовать его, каким бы ничтожным оно ни было. Выделяя одну мышцу за другой, представляя себе, где и как они крепятся, Сирокко пыталась напрячься. Достаточно было хотя бы дернуть губой. Это сразу развеяло бы крепнущие опасения, что она просто-напросто мертва.
Сирокко в ужасе шарахнулась от этой мысли. Страшась, подобно всем прочим, смерти как гибели разума, она вдруг представила себе и нечто гораздо худшее. А что, если люди вообще никогда не умирают?
Что, если утрата тела оставляет за собой ВОТ ЭТО? Почему бы вечной жизни не оказаться вечной нехваткой ощущений?
Безумие представилось куда более привлекательной альтернативой.
Итак, пошевелиться не удалось. Сирокко бросила тщетные попытки и взялась перетряхивать более свежие воспоминания, надеясь, что ключ к ее теперешнему состоянию можно обнаружить в последних секундах на борту «Мастера Кольца». Она бы рассмеялась, сумей обнаружить нужные для этого мышцы. Стало быть, если она не мертва, то заключена в брюхе зверя столь огромного, что он оказался способен сожрать целый корабль вместе с экипажем.
По здравому размышлению такая перспектива показалась Сирокко вполне привлекательной. Ведь если ее сожрали, но она невесть почему все еще жива, — вскоре непременно должна наступить смерть. Решительно все казалось лучше кошмарной вечности, безмерная тщета которой уже начала представать перед ней во всей красе.
Тут выяснилось, что рыдать без тела очень даже можно. Без слез, без всхлипов, без спазмов в горле Сирокко безутешно рыдала. Несчастное дитя во мраке — и со страшной болью внутри. Потом она почувствовала, как здравомыслие возвращается, порадовалась этому — и прикусила язык.
Теплая кровь наполнила рот. Сирокко плавала в ней, охваченная страхом и голодом, — подобно мелкой рыбешке в неведомом соленом море. Она сделалась слепым червем — всего-навсего ртом с твердыми округлыми зубами и распухшим языком, ищущим прекрасного вкуса крови, который будил надежду — и таял…
В отчаянии Сирокко снова укусила язык — и была вознаграждена свежей красной струйкой. «Можно ли ощущать цвет на вкус?» — задумалась было она, но тут же мысленно махнула рукой. Какая все-таки упоительная боль!
Боль перенесла ее в прошлое. Оторвав лицо от расколоченных циферблатов и выбитого ветрового стекла небольшого самолетика, Сирокко почувствовала, как ветер холодит кровь ее раскрытого рта. Должно быть, она прикусила язык. На поднесенную к подбородку ладонь выпали два окровавленных зуба. Сирокко тупо разглядывала их, не понимая, откуда они взялись. Несколько недель спустя, выписываясь из госпиталя, она нашла их в кармане парки. Потом она держала их в коробочке на прикроватном столике — как раз для тех ночей, когда просыпалась от мертвящего шепота ветра: «Второй движок накрылся, а внизу — только снег и деревья. Снег и деревья. Деревья и снег». Тогда она хватала коробочку и судорожно трясла. «Я выжила, выжила», — отвечала она ветру.
— Но то было давным-давно, — напомнила себе Сирокко.
…А в висках бешено стучала кровь. Снимали повязки. Настоящее кино! Вот обида, что ей самой не было видно! Кругом заинтересованные лица — меж ними быстро снует камера — грязные бинты падают тут же, у койки, разматывается слой за слоем — а потом…
«Ах… Ох… Ну-у, доктор… да она же просто красотка!»
Какая там красотка! Ей уже сказали, чего ожидать. Два чудовищных фингала и сморщенная багровая кожа. Черты лица не пострадали, никаких шрамов не осталось — но и красивей, чем раньше, она не стала. Нос по-прежнему как топорик — и что? При аварии он не был сломан, а изменить его ради чистой косметики Сирокко не позволила гордость.
Читать дальше