Сейчас же – блеск витражей, беззаботные лица, – все и вся отвращало ее. Верхняя губа женщины мнительно дрогнула: на мгновение она почувствовала себя бескрылой. Да, да вот это самое: она была не беспомощна, но обескрылена. На этом сладком, липком, чужом пироге мещанского благополучия она ползала черной земляной осой. И каждый мальчишка из-за одного глупого своего любопытства мог убить ее. Как-то исковеркано, вся подобравшись, углом плеча вперед, и от того еще более грациозно (эдакий «гадкий утенок»), женщина почти пробежала оставшиеся десять метров до следующего поворота. Несколько мужских взглядов проводили ее. (О господине в котелке с бесполезной газетой и говорить не приходится).
Опять вниз пошла крутая улочка, мощенная круглым булыжником. Навстречу ей – уже чопорный люд, и больше швейцарцы, посасывающие невозмутимо свои короткие трубки, кто-то с портфелями… Еще немного – и женщина у своего дома.
* * *
На каменный столик – в вестибюле – летит ее шляпка, вуалька… с пустым сердцем (никакой корреспонденции на ее имя), она взбегает по лестнице, покрытой белым анатолийским ковром, для того, чтобы запереться в комнате, так напоминающую и будуар, и кабинет, и просто гостиную.
Большое, ровное, ласковое Озеро – неподалеку. Определенно, лучше многих в эти воды и ландшафт вчувствовался Фердинанд Ходлер, швейцарский живописец, называющий свое увлечение этим видом пленэра «настоящим бредом». И если в этих работах больше от буйного артистизма, то в самом озере и окрестностях – все, кажется, для человека и в услужении ему.
Ради этой стилизации, позволяющей человеку считать все здесь определенно по себе и для себя – работали эти бесчисленные отели, рестораны, аттракционы и дансинги. Все другое, свободное от увеселений, жизнерадостно было приправлено площадями фруктовых деревьев, посевами пшеницы, кущами виноградника и хмеля. Но и это все, казалось, имело не столько питательную ценность, сколько обворожительно-кремовую, подобно «розочке» на торте. Тщеславие и позолота сказывались здесь во всем. (…Разодетый под матроса 17 века человек в морской куртке с галунами, в узких коротких панталонах, полосатых чулках и огромной шляпе-треухе, подсаживал на борт прогулочного ялика последнею мисс из очереди, – чуть «декольтированно» повизгивающую, т.е. в рамках приличия выражающая себя на низшем четвероногом уровне… поджимающую ноги и протягивающую руки; будто кто-то уже имел намерение нести ее на руках… Звучит густой свисток боцманской дуды, и три пары весел враз подымаются и опускаются. Заскрипели уключины. Вода подернулась пеной и волнением. Примешалось и солнце в этой взбучке: по-особому дробясь и заигрывая в бликах. Волнение передалось и на берег – в стайке провожающих – к радости милых дам, хлопнули пробки от шампанского, взметнулись руки, платочки с вензелями… Действо продлилось).
Тупо ударило в висок. Ржаво проскрипели уключины. Женщина оторвала голову от высокой резной спинки кресла. Зрачки ее расширились на неяркий свет… Белые рысьи точки в них слились в один безжалостный диск солнца, протекла режущая струйка кварцевого песка; зачерненно, – негативом, встала перед ней ее собственная нагота. Ее разглядывали: но не было в ней ни стыда, ни смущения – отпечаток в песке значил бы больше ее самой. И когда ее несли (ноги не слушались), она не существовала далее своего короткого взора; мыслила не яснее сбивчивого говора матросов и возгласов сожаления. (Похоже, ее оплакивали). Последний истлевший лоскут упал с нее: на землю вернулась Ева, некогда изгнанная из своих же садов Эдема. («Забыть, забыть».) Покачнулись небо, море… Ей помогли: она на борту. Затопали по палубе веревочные подошвы. Накренился весь белый свет. По красной дуге солнце укатило за черную штору. От головы отхлынула кровь. Загромыхала якорная цепь. Дробно заработала машина. В эмалевом полусумраке каюты – накрахмаленные занавески, ослепительное и прохладное постельное белье. Кружево бликов и на потолке. Мягкая, обволакивающая вибрация, и шум протекающей воды за иллюминатором. Но еще до этого… в последний раз в памяти женщины ударил короткий сильный гребок воспоминаний: на испанском, португальском, английском – к ней: «Кто вы? Откуда?». И – «Я ничего не помню» (итал.), чтобы ее не спросили. Отчаянный взгляд по сторонам: «Где он?» – тот, который все может, все знает. Кажется, ее успокаивают. И совсем уже трогательно – как королеве грубую кружку молока из крестьянских рук, – ей протягивают широченные матросские клеши и белый, с офицерского плеча китель. Ей засматриваются в лицо. Что бы они могли в нем увидеть? Насколько это опасно? («Знать. Знать».) А давно ли она сменила то лицо и не обрела до сих пор другого? («Убедиться. Убедиться»).
Читать дальше