– А я испугалась, – сказала Пупка.
– У вас всегда самые здоровые реакции, дорогая. Право, Эрчман сотворил с вами чудеса.
– Ну, не уверена, что на этот раз мои реакции были такие уж здоровые. Я поймала себя на том, что я молюсь.
– Не может быть! Вот это уж никуда не годится.
– Вам лучше снова наведаться к Эрчману.
– Если только он не в концлагере.
– Все там будем.
– Если кто-нибудь упомянет еще хоть раз о концлагерях, – сказал Эмброуз Силк, – я откровенно взбешусь. («У него была несчастливая любовь в Мюнхене, – пояснил один из друзей Пупки другому, – там докопались, что он наполовину еврей, и молодца в коричневой рубашке упекли».) Давайте смотреть картины Пупки и забудем про войну. Так вот, это, – сказал он, останавливаясь перед Венерой, – это, на мой взгляд, хорошо. Да, Пупка, на мой взгляд, это хорошо. Усы… Это говорит о том, что вы перешли некий художнический Рубикон и чувствуете себя достаточно сильной, чтобы шутить. Это вроде тех чудесных анекдотов с бородой в книге Парснипа «Снова в Гернике». Ты растешь, Пупка, дорогая моя.
– А вдруг это влияние ее старого проходимца…
– Бедный Безил, быть enfant terrible [14]в тридцать шесть лет уже само по себе довольно печально, но выглядеть к тому же в глазах младшего поколения неким одряхлевшим Бульдогом Драммондом… [15]Эмброуз Силк был старше Пупки и ее друзей; собственно говоря, он был сверстником Безила, с которым поддерживал призрачное, полное взаимной насмешки знакомство с последнего курса университета. В ту пору в Оксфорде середины 20-х годов, когда последний из бывших фронтовиков уже покинул его стены, а первый из озабоченных политикой пуритан либо еще не основался там, либо ничем не заявил себя, – в ту пору широких брюк, джемперов с высокими воротниками и автомобилей, стоявших ночью в Тейме у «Орла», люди еще почти не подразделялись на группы и группки, и своего рода духовной изощренности в погоне за наслаждениями было достаточно, чтобы связать двух друзей, которых в последующие годы далеко – так, что оклика не слыхать, – отнесло друг от друга волнами иных, более широких морей. Эмброуз в те дни участвовал смехотворно-бесславно в скачках с препятствиями, устраиваемых колледжем Христовой церкви, а Питер Пастмастер явился в танцзал в Рединге в женском наряде. Аластэр Дигби-Вейн-Трампингтон, хоть и был углублен в примитивные эксперименты, имевшие целью выяснить, как далеко готова зайти с ним та или иная похотливая девица, только что выпорхнувшая в свет, все же находил время выбраться в Миклем, где, прихлебывая портвейн, без всякого порицания выслушивал подробные рассказы Эмброуза о безответной любви к студенту-гребцу. Теперь Эмброуз редко виделся со старыми друзьями, за исключением Безила. Эмброуз вообразил, что все его бросили, и порою, когда его заедало тщеславие и налицо была соответствующая аудитория, выставлял себя мучеником искусства, человеком, не пошедшим ни на какие уступки Мамоне. «Я не во всем с вами согласен, – сказал он однажды Парснипу и Пимпернеллу, когда те начали объяснять ему, что, только став пролетарием (с этим выражением у них не связывалось педантского намека на необходимость рожать детей; они просто хотели сказать, что он должен заняться каким-либо плохо оплачиваемым, неквалифицированным механическим трудом), он может надеяться стать мало-мальски ценным писателем, – я не во всем с вами согласен, дорогие Парений и Пимпернелл, – сказал он. – Но, по крайней мере, вы знаете, что я никогда не продавался господствующему классу». Настроившись на такой лад, он, как во сне, видел себя идущим по бесконечной улице фешенебельного квартала; двери всех домов стоят настежь, и ожидающие в них лакеи кричат: «Иди сюда, к нам! Ублажай наших хозяев, и мы накормим тебя!» Но он, Эмброуз, шагает все вперед и вперед, не обращая на них внимания. «Я безнадежно принадлежу веку башни из слоновой кости», – говорил он, Его уважали как писателя все, кто угодно, только не те, с кем он по большей части общался, и это было его несчастье. Пупка Грин и ее друзья смотрели на него как на атавизм «Желтой Книги» [16]. Чем добросовестнее он старался приладиться к движению и объединиться с суровыми юнцами последнего десятилетия, тем старомоднее он им казался. Уже сама его внешность, в которой было нечто от щеголеватости и блеска Дизраэли, выделяла его среди них. Безил при всей своей обшарпанности выглядел куда более натурально.
Эмброуз знал это и с упоением повторял слова «старый проходимец».
Читать дальше