Мне к Антипу надо. К деду Антипу. Понимаешь, Сергунька?
— Не ходите туда… пожалуйста…
— Я по другому делу.
Вы, пожалуйста, Семен Васильевич, спасите, пожалуйста, Лирису. Она хорошая, она до-обрая-предобрая… — плакал Сергунька, уткнувшись лбом в штакетину.
— Иди, Семен, иди. Я успокою, присмотрю… Да что же это такое! Ты сам-то в себя приди, Семен.
Инспектор спорым шагом двинулся к реке.
— Найдет тебя Федор как пить дать на прибрежном камушке… Ей-ей, найдет! На пятнадцать суток за мелкое хулиганство упеку. Вот так-то, Лариса Анатольевна, — бормотал под нос себе старший лейтенант.
* * *
Ларису со вчерашнего вечера, с той минутки, как она вскрыла и прочитала письмо Прокла Рыжих, била внутренняя неуемная дрожь. Хотелось реветь белугой, да слез не было. Письмо она изорвала в клочки, бросила на пол и долго топтала их, будто они живые и каждое слово кричало. Тогда Лариса собрала клочки, сожгла их, но помнила все письмо наизусть, словно нарочно вызубрила.
С Проклом она вместе училась, не один год ходила в «поле», их считали закадычными друзьями. Теперь Рыжих вернулся из Афганистана, где работал три года, и тут же по старой дружбе послал ей весточку.
Начиналась она так: «Все мы крепки задним умом. Теперь я твердо уверен, что тебя нельзя было отпускать тогда в «поле» одну, возлагая столь радужные надежды…»
«Ну что, что ты понимаешь, Рыжик! Ведь я сама добивалась пойти в одиночку. И если бы вы так же верили в успех, как я, то, конечно, не пустили бы меня одну. Я твердила о свободном поиске и вероятной удаче. И преуспела. Вы были добры и ночи напролет просиживали со мной, обсуждая маршрут, детали поисков, возможные варианты того или иного состава шлихов, а я-то знала уже наверняка, каким образом пойду и что встречу на маршруте. Вы-то там, куда я шла, не ходили, а мы с Садовской те места облазили, только Садовская не участвовала в обсуждении, занималась своим малышом. И если честно, я радовалась, что она не присутствовала на сборищах, где я утаивала от вас многое, не желая вселять в вас свою уверенность в удаче, в «столь радужные надежды».
Вот когда я начала подличать…»
Дальше Прокл писал: «Не верю в умную поговорку: все понять — все простить. Но я хочу знать из первых рук, от тебя самой, что произошло, почему ты, мягко говоря, оставила нас в час своей и институтской славы. Кириллин сказал: «Предают всегда любимые ученики». Может быть, он, как твой научный руководитель, имеет на это право. Не мне судить его.
Только я ни во что не верю и никому не поверю, пока не узнаю все от тебя. Мы делили с тобой и последнюю банку консервов, и крошки от сухарей, две недели шли голодные на плоту и сумели проскочить порог и выжить. Ты не откажешься сказать мне правду. Всю до конца, какая бы она ни была…»
Больше всего ее поразило, что честолюбивые мотивы, жажда славы, именно ее, Ларисы Пичугиной, славы, вот эти-то канаты сейчас вроде бы перестали существовать, держать ее здесь на привязи. Честолюбивые мечты словно растаяли, не выдержав напора дружеского участия и товарищеской требовательности.
Но когда она подумала о том, что придется быть откровенной не ради прощения, а во имя душевной честности и чистоты, действительно рассказать все и не вилять, Лариса поняла — не сможет. Язык не повернется ни правды всей сказать, ни солгать. Однако, скажи она полуправду, скрой хоть пятнышко в душе — и тогда никуда не нужно ездить, глядеть в глаза товарищам. Лучше уж остаться здесь, среди людей, в коллектив которых она так и не смогла войти. Сначала этому мешала слава и глупая фанаберия исключительности и почитания, а потом смешная обида на тех, кто не захотел подарить ей частицу своего труда, на который она не имела никаких прав. Было и такое. Разве она не пыталась за информацию и собственное мнение требовать включения своего имени в работы магнито-, сейсмо- и гравиразведки?
Она ли это была?
Что она сама с собой сделала?
Как дошла до жизни такой?
Но ведь это было! Было!..
И тут Лариса почувствовала какую-то животную жуть страха и стыда — гнева, обращенного внутрь себя. Письмо Прокла — первая и единственная весточка оттуда, из Ленинграда, — словно разрезало мешок горечи, накопившейся у нее в душе. Она ощутила себя нагой и грязной. А то, что казалось забытым и отринутым, нити, которые связывали ее со многими людьми в институте, с тем, что принято называть коллективом, оказались живыми, не порванными, как ей представлялось.
Письмо Рыжих словно отбросило ее к тем временам, когда, добывая крохотные сведения, капелюшечную информацию своим потом, скитаниями и лишениями, она презирала чванливых чинуш, которые строили из себя интеллектуалов на том основании, что они «осмысливали» чужие труды, а «полем» для них были Невский и Садовая. В ту бессонную ночь она с какой-то оторопью вглядывалась в себя сегодняшнюю — мелочную, придирчивую и завистливую, и не понимала, каким образом стала такой, искренне не понимала. Но и вздохнуть полной грудью не могла. Мешал страх перед той минутой, когда она приедет и свой институт, глянет в глаза своим товарищам и начнет говорить о себе. Без этого не обойтись, если она действительно хочет вернуться к своим.
Читать дальше