Он не трус, не предатель, не изменник, но боль позора научит и его вот так же кхе-хе-кать. И никто не посмеет оправдывать его. Оправдать его-значит, умалить сделанное им, значит, свести на-нет долг перед всеми, значит, потворствовать и чаду кабаков, и радости в притонах с девками, и заразе, и убожеству долготерпения, и слепоте, и приниженности, и едучему сознанию того, что рабочийэто человек "№ 10, что жизнь его тоже есть жизнь № 10, что дети, внуки и правнуки его тоже будут жить такой же жизнью-будь она проклята! - что если ему, рабочему, противна эта рабская жизнь, он должен внушать детям презрение к ней, то есть к тяжелому, черному труду, то езть к рабочим, то есть, в конечном счете, к самому себе...
Федя задохнулся от волнения, вспомнил отца и, холодея, сомкнул веки: отец богат мудростью долготерпенья и упрямством муравья: все хорошо, лишь бы были сила и работа! Он полон искривленных покорностью и темнотою простодушия и прямоты. Он горд тем, что не напрасно жил и работал: свой дом, свой огород, свой сад. Он весь в этом! Он ничего не потребует, он ничем не возмутится, а если и возмутится, то лишь про себя, среди своих, потихоньку, чтобы никто не слышал, чтоб никто не обиделся.
Он может дать волю гневу, но там, где можно, - у жестянщика, например. Он уже стар, он при конце своей дороги:
в любой день его измотанное сердце может занеметь в последнем содрогании, и он выронит молоток, он порадуется близкой встрече с Варварой, он позовет его, Федю, и благословит, и прикажет не бросать дома, и велит вписать его имя в поминание-вот и все. Не он первый, - тысячи, миллионы жили и уходили из жизни так. Ничего яркого, нового, да, но отец выше и цельнее его, Феди. Разве отец опускал перед товарищами глаза? Разве ему стыдно было перед ними? Да он самому богу заглянет в зрачки, к самому богу поднимет скрюченные работой руки и скажет:
""Вот я весь. Жил, как все рабочие живут, слаб всем, чем рабочие слабы.Когда у меня ничего не было, я не притворялся перед безработным, будто не вижу его, но, когда у меня был кусок хлеба, я делился. Никого я не предал и ни одного дня не был без работы. Болел, тяжко было мне, да..."
Всю свою жизнь развернет отец и покажет ее, как свои мозоли. И все, узнав его трудную, честную жизнь, протянут ему руки, каждому захочется взять с его пальцев хоть искорку того, что не имеет имени, что без слов цветет в сердцах, пьянит головы, светится в глазах и роднит всех, кому тяжко, кто хочет, чтоб и боль, и работа, и надежды его были оправданы, чтоб правда, не поповская а настоящая правда была на земле...
А разве в отце мало этого огня? Разве не похож он на приглушенное горно, - дунь, и вспыхнет. И ему не в чем каяться, нечего стыдиться. Да, а вот ему, Феде, придется прятать глаза. Он делит людей по номерам. Любовь других-это девки, зараза, золотушные дети. А что такое его любовь? А кто Саша? Ангел, чорт побери, что ли? Или для него с нею уже не осталось на свете скуки, тоски, болезней?
Или от его любви все уже стало другим? Слюнтяй! Ставил типографию, а когда из нее на заводы и фабрики запорхали вести о конце проклятой, рабской доли, он прикорнул к любви, к поцелуйчикам. Стоило ли ради этого читать, ходить на кружки? А еще осуждает отца, выпячивается, пискля...
XXIII
В начале пятого дня молчания Феди и Казакова возле умывальников появился арестантик в мешковатом бушлате.
Он толкнул Федю в бок:
- Дайте мыльца рожу умыть, - и вложил в его мокрую руку ладонку.
В ладонке была написанная мелкими печатными буквами записка. Ее укоры, упреки и оскорбления смяли Федю, а когда он понял, что под прописными буквами скрываются фамилии арестованных летом заводских товарищей, в нем все опустилось, ив мозгу столбом черного дыма встала мысль: "А-а, и вы против меня? Ну, ладно".
Воздух стал липким, густым и одуряющим. Федя не мог найти себе места, отказался от прогулки, как бы приглаживая сумятицу в голове, тер лоб и шептал:
- Вот, ах ты, дьявольщина, ах, холеррра!..
Это относилось и к Саше, и к жизни, и к тюрьме, и к товарищам. Шопот смягчал боль, и Казаков был ненавистен ему: при нем нельзя было разговаривать с собою.
Перед вечерней поверкой Федя заставил себя заснуть, тут же, казалось, открыл глаза и обрадовался тому, что уже стоит ночь: "Ага-а, ну вот и хорошо". Не шевелясь, он слухом ощупал тишину, из-под подушки втянул под одеяло надорванное днем полотенце, рванул его вдоль, прислушался и разорвал надвое.
С лестницы на коридор вошел ночной обход надзирателей и, рассыпая по полу похожий на стрекот кузнечиков скрип, засновал от камеры к камере. Федя дождался его ухода, скрипа табурета под дежурным надзирателем, выскользнул из-под одеяла, открыл футляр с ведром для нечистот и стал на него.
Читать дальше