Ты исцеляешь хромых и слепцов? Да. А чего ж тогда тебя пронесло со страху?
Жена мне велела прикоснуться к твоей плащанице, а то дочка у нас хроменькая, бедняга. Одна ножка короче. Что ж, коснись. А что, поможет? Поможет. Дудки, ни хрена не выйдет! Мне не впервой. Брехло! - кричит палач. Врешь ты все, выдумываешь; чудеса творить - это разве ремесло? Вот на кресте распинать или, скажем, головы рубить - это ремесло. Некоторые головы легко с плеч слетают, у других шея оказывается хрупкая, эти упорствуют, приходится бить повторно, но уже после второго удара даже такие отделяются полностью, шлепаются в корзинку. Потом приходит жена, она мне ассистирует, ну, плеснет воды пару ковшиков, метлой помашет - кровь смывается-то легко, это я тебе говорю, она нежирная, вот следов и не оставляет.
Ты вообще как, доволен? - спрашиваю. - Так ведь платят. - Меня, знаешь, тоже за деньги предали, за тридцать сребреников. - Никто тебя не предавал, говорит черный конус. Сам виноват, не надо было в людские дела соваться. С дел людских навару еще никто не видел.
Тут такая безнадега, куда тебе справиться. Ни хрена не выйдет.
Давай-ка поскорей, все уж заняли места и ждут. У тебя чего, никак понос? - Ага.- Со страху, а? - Я человек.
Мария Магдалина там? Это которая? Не та ли, в которую семь бесов вселились? - спрашивает конус.
- Та, та. Там, куда она денется; вроде плачет, а сама по сторонам зыркает.
Встаю с миски и иду. Кто-то невидимый одну за другой распахивает железные двери. Первую, вторую, третью. Ступеньки скользкие, отполированные ногами. Черный, заостренный конусом цилиндр следует за мной по пятам. Значит, вот и конец? - спрашиваю. - Ага, говорит он. - Я как, должен его страшиться?
- Должен, а то ведь никто не поверит, что ты сын человеческий.
Шаг за шагом вперед, все вперед, в неизвестность. А кроме хроменькой, другие дети у тебя есть? - Семеро, и только одна жена. - Любишь ее? спрашиваю. - Давай, давай, топай, не болтай попусту. Жена как жена, чего там любить-то... - Ты все же коснись плащаницы, может, чего и выйдет, всякое бывает.
Он ко мне прикасается.
Возьми вот это, - говорю я и раскрываю ладонь. - В чем дело? недоумевает он. Что это? - Отвратительная и непрочная память о мире, говорю. -Ты, может, трехнутый? В горсти-то у тебя ничего нету. - Знаю, отвечаю, - совершенно ничего, кроме отвратительной и непрочной памяти о мире.
Мы проходим мимо умывальников, мимо нужника, невыносимо звенят мои цепи. Наступаю на какого-то слизняка, поскальзываюсь. Ну, а там, там мне что делать? - Ничего сложного, - говорит он. - Разденешься догола, но срама не обнажай, ляжешь, я тебя приколочу, а потом поставлю крест стоймя. Только после этого разрешается в тебя плевать и надругаться над тобой. Раньше запрещено, правила такие.
Когда мы выбираемся наружу, мне трудно сразу привыкнуть к обилию света. Площадь оживляется, толпа орет, со всех сторон летят ругательства, камни, плевки. Вот тебе и правила. Черный конус шагает с гордо поднятой головой, через узкие прорези капюшона поглядывает на толпу, как триумфатор. Здесь тысячи людей, но в мареве их лица сливаются в одну огнедышащую, потную и вонючую массу.
Страшно мне, человече, - шепчу, склонившись к капюшону. Тот молчит, на людях не желает со мной говорить, стыдится. Пальцем показывает на помост: последнее, самое трудное восхождение. Это я смогу, а потом...
Нужно говорить. Разве не устал я от слов?
- Люди! - все умолкают. - И снова я на четыре ступеньки выше вас. И умру над вами. Одно хочу я вам сказать: делайте всё с любовью! Что бы там ни было, всё, всё, всё - с любовью! Любое дело - и живое, и мертвое нуждается в любви, в моей и в вашей, в нашей, человеческой любви...