— Ну, и ты?
— С грехом пополам, — засмеялся я и вдруг заметил, что сын смотрит на меня с плохо скрытой тревогой. Меня будто обожгло — он знал!.. Он что-то знал о моем поединке с гравилетом! — Чаю мне. Чаю горяченького! — Я разглядывал сына с удовольствием и гордостью; он-то мог не стесняться, что на нем лишь шорты да безрукавка, завязанная узлом на смуглом мускулистом животе; он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый — молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века, века. Века.
Мы завтракали и очень много смеялись.
— Внука хочу, — с шутливой требовательностью говорила жена. — Лучше — двух. Близняков давай, уговор?
— Мама, думаешь, с девушками легко? Их знаешь как много?
— А Леночка, она ведь так тебе нравилась, даже гостить приезжали вместе, целовались тут под каждым кустом…
Не следовало ей говорить об этом столь бестактно. Лена, младшая дочь Рамона Мартинелли, месяцев пять назад неожиданно улетела на один из спутников Нептуна, и сын, навещавший нас за это время четырежды, выглядел мрачнее, чем когда-либо прежде; мы решили, что у них как-то не сладилось и он переживает ее внезапный, едва ли не демонстративный отлет.
Из-за фокуса Лены даже дружба наша с Рамоном и Шурой, его женою, чуть не разладилась, но оказалось, что их принцесса и с ними повела себя резко — записала лишь одно письмо перед отлетом, коротенькое, минут на семь, и с тех пор вообще будто забыла о стариках.
— Ну, а что Леночка, — с чуть деланной улыбкой отвечал сын.
— Ну, не Леночка, — с чуть деланной улыбкой поспешно отступала жена и все подкладывала мальчишке то ветчины, то пирожных, то пододвигалась к нему вплотную, проверяя, не сквозит ли на него из окна. Я слушал их смех, их разговор, и он непостижимым образом ложился на мелодию, подслушанную мною у мира сегодня; они словно бы пели, сами не подозревая об этом.
— Самоходный очистной комплекс — это еще тот подарочек, мам, — говорил сын. — Нет, не по самому дну. Средиземное кончаем, осенью все звено перейдет в Атлантику…
Было уже сильно за полдень, когда мы поднялись наконец из-за стола, и тут сын спросил, есть ли у меня что-либо новое, и, когда я кивнул, попросил сыграть.
Наверное, это действительно была плохая соната. Я делал ее без особого удовольствия и играл теперь тоже без удовольствия, со смутным беспокойством, не в силах понять, чем она нехороша; она казалась мне рычанием мотора на холостом ходу, бегом на месте, но это ощущение безнадежной неподвижности было у меня от всей нашей жизни, в первую голову — от самого себя. Мне чудилось, будто я чего-то жду, долго и стойко, и музыка лишь помогает мне скоротать время; я словно бы ехал куда-то и должен же был, наконец, доехать туда, где началось бы нечто настоящее. Я заглушал это чувство исступленным метанием в невероятно сложном лабиринте рубиновых вспышек и болезненных вскриков; я знал наверное, что никуда не приеду и нет никакого смысла в этом извилистом потоке организованного света и шума, пусть даже его называют музыкой, — все равно молодой мужчина с цепким взглядом и сильными руками, слушающий теперь меня, никогда больше не вцепится в мою ладонь и не позовет в холмы ловить кузнечиков, и будет прав, ибо его дела куда важнее моих; все равно мать этого мужчины никогда не сможет меня уважать, и будет права, ибо с самого начала я оказался не в силах вызвать в ней уважения; все равно ни одна женщина больше не скажет мне: “Люблю”, и будет права, ибо я никогда не решусь ее позвать, боясь очередной вины, боясь предать уже трех; все равно у меня не будет новых друзей, ибо душа моя не способна создать ничего нового; эта зажатость, эта обреченность на себя доводили меня до исступления, мне хотелось все взорвать, сжечь, и я давил на неподатливую педаль “крещендо” так, что стрелки на шкалах трепетали подле ограничителей, — вот о чем я думал, играя сыну свою сонату, и вот о чем я думал, когда ускользнули последние отзвуки вибрирующего эха, погасли холодные, мечущиеся огни и настала тишина.
— Такие цацки, — сказал я и откинулся в кресле.
— Потрясающе… Что-то итальянское, да?
— Верно, я немного стилизовал анданте. Заметно?
— Очень заметно и очень чисто. Эти зеленые всплески — как кипарисы.
— Уяснил? — удовлетворенно хмыкнул я. — Знаешь, была даже мысль в Италию слетать.
— И что же помешало? — спросил сын с улыбкой, но мне вновь почудилась настороженность в его глазах.
Читать дальше