— Да ничего. Не собрался просто. Собственно, что там делать? Про пинии Рима все до меня написали.
— Действительно! — засмеялся он. — Респиги, да?
— Молодец. Память молодая… Так что, понравилось, что ли?
Он помедлил.
— Да… пожалуй, да. Только зачем ты так… шумишь? Сердце у меня так и оборвалось.
— Все вокруг так… — Я запнулся, подыскивая слово, которое бы все оправдало. — Так дрябло… не всерьез… не знаю. Хочется проломить это, чтобы чувствовать себя человеком. Вышло искусственно?
— Нет! Просто… приходишь домой усталый до одури, и хочется чего-то, без надрыва и штурма, чтобы… чувствовать себя человеком.
Мы посмеялись, потом я опрометчиво сказал:
— Понимаешь, я по природе своей… ну, космонавт, что ли…
— Космонавт?! — Он резко выпрямился в кресле, реакция его была куда сильнее, чем можно было ожидать. Я замахал руками.
— В том смысле, что чего-то энергичного хочется. А жизнь вывернула совсем на другую колею. На остров этот сладкий… Я тебе не рассказывал, как подавал в Гагаринское?
— Нет, — медленно проговорил он.
— Был в ранней молодости такой грех. Бредил галактиками… когда начались работы по фотонной программе, чуть с ума не спрыгнул от вожделения, все сводки, до запятых, знал наизусть. А теперь хоть убей, даже не знаю, чем они там занимаются на Трансплутоне.
— Вот, значит, в чем дело, — с какой-то странной интонацией произнес мой сын.
Стена меж нами только толще сделалась от моей болтовни; наверное, со стороны я был смешной и жалкий; лучше бы сын зевал, скучал, не слушал — нет, он слушал внимательно, и что-то творилось в его душе, но мне чудилось страшное: будто в каждом моем слове он слышит не тот смысл, который пытаюсь высказать я, и каждое слово, которое он сам произносит, значит для него совсем не то, что для меня, — мы были так далеки, что нам следовало говорить лишь о пустяках.
— Ладно, — сказал я. — Пошли, что ли, мама уж заждалась.
— Погоди, — сын смутился. — Сыграй, пожалуйста, вокализ.
“Вокализ ухода”. Он был написан очень давно, почти за год до рождения сына; жена тогда сообщила мне обычным, деловитым голосом, что полюбила другого и он зовет ее и ждет; к тому времени я уж понял, что мне не сделать из нее человека, которого я, хоть и не встречал никогда, люблю, — и я сделал ей хоть голос, который мог бы любить, которым она, по моим понятиям, должна была бы сказать мне, то что сказала: печальный, щемящий, нежный — призрачно-голубой; с тех пор она совсем перестала принимать меня всерьез, хотя почему-то не ушла; оказалось, мне приятно касаться контактов полузабытого регистра “вокс хумана”, извлекать те звуки и светы, которыми я очень давно — в последний раз — надеялся все переменить, я стал играть медленнее, мне жаль было кончать; едва ли не вдвое дольше обычного я держал финальный, алмазный стон, похожий на замерзлую слезу, — стон невинности, кающейся в своей вине, — но иссяк и он; чувствуя болезненно сладкое изнеможение, я обернулся к сыну и, увидев слезы на его глазах, с удивлением подумал, что когда-то, очевидно, написал действительно сильную вещь.
Мы весь день провели на пляже. Купались. Любовались острым парусом у горизонта. Потом с гитарой пришла Шура Мартинелли; я забренчал, они заплясали, и Шура все пыталась что-то вызнать у сына о Лене. Очень много смеялись.
Потом вернулись домой и долго — дольше, чем завтракали, — обедали; еще балагурили, но в глазах жены уже стояла смертная тоска.
— Я провожу тебя, — сказал я, когда сын поднялся.
— Тогда и я с вами, — заявила жена. — Что мне тут одной-то?
— Не-ет, у нас мужской разговор, — разбойничьим голосом ответил я и лихо подмигнул сыну так, чтобы обязательно видела она.
Над поселком, упругими толчками меняя направление полета, реяли медленные, громадные стрекозы.
Не доходя до машины, сын остановился:
— Да, ведь ты собирался мне что-то сказать?
Точно он только сейчас вспомнил об этом! Тон у него был чрезвычайно небрежный.
— Хочу увидеть остров с высоты, — столь же небрежно ответил я. Я был готов к чему угодно, но он отреагировал пока вполне нормально.
— Да у меня же одноместная машина!
— А мне не на материк лететь. На десять минут съёжусь.
Он держался, но я чувствовал, что чем-то ранил его, — это было нестерпимо, но у меня не было выхода. Я чувствовал, что если не разберусь сейчас до конца и лишь напугаю сына — он не скоро прилетит к нам вновь.
Читать дальше