Ил. 99. Насколько интернационален архитектурный интернациональный стиль? Проекты, перечисленные в выставочном каталоге, большей частью были осуществлены в Европе, а несколько зданий, представленных от США, оказались работами европейских архитекторов. Кроме того, в каталоге упоминается только одно здание в Токио, которое спроектировал Мамору Ямада. Каталог выставки «Интернациональный стиль», кураторы Генри-Рассел Хичкок и Филип Джонсон. Музей современного искусства, Нью-Йорк, 1932 год.
Все эти запальчивые теории не были досадной помехой на пути модерна, напротив, все вместе они составляли его центральную линию и отражали преобладавшие на протяжении всего XX столетия философские взгляды белого мужского большинства. Кроме того, архитектуре модерна изначально свойственно насилие – точнее, вторжение – в связи с экономическими масштабами проектов, а подчас и из-за грубой силы, к которой прибегали, чтобы проложить дорогу новому. Среди примеров, наглядно подтверждающих такой подход, – вилла Савой, которую Ле Корбюзье поместил посреди луга в Пуасси, или модернистская вилла на берегу озера, описание которой приводит Адольф Лоос в своем эссе «Архитектура» [246]. Иногда архитектурное вторжение принимало и более определенные формы – в виде мобильных домов «Вуазен», геодезических куполов Бакминстера Фуллера, израильских оригинальных поселений типа «Стена и башня» или таких проектов архитектора Жана Пруве, как «Тропический дом» и «Колониальный дом», рассчитанных на строительство в Сахаре. В некоторых случаях теоретики и практики модернизма прямо высказывали свое отношение к подобного рода архитектурному насилию и уточняли, какая в этом польза, для чего оно нужно: Маринетти в своих футуристических манифестах призывал к войне, Альберт Шпеер обосновывал «теорию ценности руин», Клод Паран и Поль Вирильо объявляли о своих намерениях «захватить место» [247]. Эти примеры подтверждают, что визуальное и стилизованное насилие, свойственное архитектуре модернизма, как, впрочем, и насилие по отношению к ней, не ограничивалось разговорами или научными комментариями. Речь шла о чем-то столь важном и основополагающем, что, казалось, еще немного – и люди начнут в буквальном смысле убивать и умирать за это [248].
И здесь белому суждено было сыграть особую роль: соблазнив модернистскую архитектуру, он стал приметой и средиземноморского стиля (благодаря Ле Корбюзье), и ориентализма (как на знаменитой нацистской открытке, где район Вайсенхоф в Штутгарте выглядит, словно арабская деревня). В то же самое время в других странах он стал воплощением европейской фантазии – будь то в Средиземноморье, на Юге или на Востоке. Дом белого цвета воспринимался как продолжение белого диктата, подобно тому как белый костюм – типичная европейская одежда в колониальных странах – стал мощным символом превосходства белых. Вот почему планы Ле Корбюзье «отбелить» Алжир неотделимы от выглаженного белого костюма, в который он был одет, когда вынашивал этот замысел. Как, собственно говоря, побелка или белый костюм неотделимы и от более масштабных проектов французского правительства в Северной Африке. Помня об этом, постараемся по максимуму вычленять архитектурный контекст, пусть даже это явствует из определения самой дисциплины. Когда мы сегодня говорим о «Белых городах», таких как Тель-Авив или Дакар, то исходим из того, что лучшие места для изучения архитектуры модерна находятся за пределами Европы, в городских пространствах, сложившихся при колониальном правлении. Когда-то эти поселения были чистым полем для европейских экспериментов в архитектуре и градостроительстве [249]. Следовательно, данную архитектуру следует рассматривать в контексте антиколониальных и постколониальных идей, признавая значительную политическую и военную мощь, которую эта архитектура обеспечивала имперским правителям.
Критическое осмысление данного вопроса началось в первой половине 1950-х годов – с литературоведческих и культурологических статей Ролана Барта и с философско-политических работ Франца Фанона. Тем не менее, хотя многие архитекторы читали Барта и даже слушали его лекции, в области архитектуры его политические идеи не нашли воплощения. В очерке «Африканская грамматика» Барт подвергает критике буржуазную объективность, которая подается как «нормализированная». Он показывает, что формальный дискурс о колониальном государстве Северной Африки – это «косметическая» версия, придуманная правящей верхушкой, чтобы «маскировать реальность» [250]. Если посмотреть на «Белые города», которыми усеяна Африка и Ближний Восток, в свете «Африканской грамматики» Барта, станет очевидно, что то же самое можно сказать и об архитектуре в целом. Разве это не лучшее определение для роли архитектуры вообще – быть «косметической» версией реальности? И если, по меткому наблюдению Барта, колониальные режимы с помощью аксиоматического языка пытаются затушевать или скрыть существование любых конфликтов (не говоря уже о войне), точно так же, видимо, и архитектура сыграла свою роль в «нормализации», создавая подобие нормальности, лежащее в основе колониального порядка. Интересно также отметить, что уже на этой ранней стадии антиколониальной полемики Барт обращал внимание на извращенную диалектику черного и белого и множество разных приемов – масок, костюмов, вымышленных историй, – в которых эта динамика выражалась [251]. Занимаясь современной мифологией с 1954 года, Барт отмечал между всем белым (стиральные порошки, молоко и т. п.) четкую взаимосвязь, обрамлявшую колониализм и подспудно влиявшую на то, как он воплощался на практике. И в данном контексте почти нет разницы между белым в модернистской и белым в колониальной архитектуре, между белизной сантехники и белым цветом колониального костюма.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу