Лидия Корнеевна, наоборот, верила в ценность Правды. И за себя не боялась ничего и никого. Жила и писала, как свидетель обвинения на суде, так и не состоявшемся. Хотя много, много раз в ее сочинениях и письмах встречаются эти строчки Блока:
Человеческая глупость,
Безысходна, величава,
Бесконечна…
Не сомневаюсь, что эти стихи впервые прочитал ей отец.
Оба — отец и дочь — смотрели на жизнь из литературы. Верней — классические тексты составляли для них страну истинного бытия, откуда льется вечный свет на несчастную личную действительность — плоскость утрат и унижений. Оба убедились на собственном опыте: никакая человеческая беда, даже смерть близких, не отменяет слез восторга и наслаждения, неизменно доставляемых стихами Некрасова, Фета, Блока. Зато без стихов жить очень трудно, практически — невозможно, а кто на это способен — в лучшем случае жалкий калека, в худшем — урод и как бы естественный враг. Корней Иванович всю жизнь не переставал удивляться: неужели эти существа воображают, что они тоже живут?
«Неужели никто им ни разу не сказал, что, напр., читать Фета — это слаще всякого вина?»
Записано с оттенком сочувствия: год 1926-й, народ еще не просвещен, а вот у новых поколений все впереди, на то и Детиздат.
(Кстати: в винах Корней Иванович вряд ли разбирался; в рот, говорят, не брал.)
Но вот уже стали взрослыми чудные дети чудных советских детей: год 1959-й, больница — очередная встреча с «простыми людьми».
«Мед. „сестра“ — это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт — все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева — словом, не просто дикари, а недочеловеки…»
А ведь учили, несомненно, учили «Федорино горе» наизусть.
Впрочем, это жертвы сталинизма, ничего не поделаешь, — «это поколение будет оголтелым, обездушенным, темным».
Однако же и в 1969-м современники выглядели более чем странно:
«…Разговаривать с ней одно удовольствие — живой, деятельный, скептический ум.
Но… она даже не предполагает, что в России были Мандельштам, Заболоцкий, Гумилев, Замятин, Сомов, Борис Григорьев, в ее жизни пастернаковское „Рождество“ не было событием, она не подозревала, что „Мастер и Маргарита“ и „Театральный роман“ — наша национальная гордость. „Матренин двор“, „В круге первом“ — так и [не] дошли до ее сознания. Она свободно обходится без них.
Так как я давно подозревал, что такие люди существуют, я стал внимательно приглядываться к ней и понял, что это результат специальной обработки при помощи газет, радио, журналов….»
Получалось, что в его жизни — а может быть, и в целом мире — был один-единственный всамделишный человек — хотя и взрослый: дочь. Получалось, что все его сочинения создали одну-единственную реальную личность.
А он был ее главный герой — и не только в книге «Памяти детства». Вся проза Лидии Чуковской не свободна от мыслей о нем, втайне сравнивает с ним прочих персонажей: не выдерживает сравнения почти никто.
Шестилетняя Лида отца боготворила, боялась, ревновала, баловала — ночами, при свече, читала ему, безумному от бессонницы, баллады Жуковского, романы Диккенса, — он так боялся остаться один! — позволял ей охранять его, — едва ли не лучшие в ее жизни были те ночи.
Двадцатилетняя писала отцу из ссылки, из первой разлуки:
«Ты действительно не знаешь, что я по-прежнему, по-детски, по-трехлетнему, люблю тебя больше всех на свете, и по-прежнему живу Пушкиным, Блоком, Некрасовым, Достоевским? Не поверю я этому никогда, потому что ведь ты — ты».
Так любила его всю жизнь — и после его смерти — до самой своей.
Но он жалел себя еще сильней, чем она его любила.
И в дневнике писал (предвкушая: кто-кто, а она когда-нибудь прочтет):
«Ровно 12 часов ночи на 1-ое апреля.Мне LXX лет. На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи провалов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого. Лида старается любить меня и даже думает, что любит, но не любит…»
В одной книжке я прочитал, что Корней Чуковский был, очень вероятно, гений. Книжка трактовала о генетике — излагала теорию, в которой заветный эпитет приравнен к диагнозу. Оказывается, если гениальных людей (то есть тех, кого история признала таковыми, — это что-то около полутысячи особей) рассортировать по экстерьерно-конституциональным признакам: рост, телосложение, наследственные болезни, — получится сколько-то (не помню сколько) как бы пород. И вот одной из них как нельзя лучше соответствует фигура Корнея Чуковского: судя по форме конечностей, по каким-то еще приметам — гений, так сказать, чистокровный. (То есть как доберман — на добермана, похож на какого-нибудь Ханса Кристиана Андерсена.)
Читать дальше