И именно Ленин, сделавший себя в этом смысле абсолютно неуязвимым, был идеалом и для Маяковского, и для его сверстников, и, страшно сказать, для Блока, который тоже в «Крушении гуманизма» призывает к отказу от всего человеческого. Ведь именно Блок – предтеча Маяковского, и очень хорошо это понимает. Потому что именно в случае Блока тело точно так же подчинено душе, и точно так же есть предчувствие грядущего сверхчеловека, который придет и их растопчет. И не зря Блок при первой встрече говорит Маяковскому: «Я давно вас ждал. Вы должны были прийти». Именно поэтому, кстати говоря, он так оскорбился, когда Маяковский в конце этой встречи попросил автограф не для себя, а для Лили Брик, но это тоже вполне естественно, потому что себя надо забывать, себя надо оттеснять на второй план.
Вот эта удивительная плеяда, эта замечательная когорта, в которой Маяковский был не одинок, погибла точно так же, как вымерли неандертальцы. В нашем сегодняшнем положении, когда мы вернулись ко всему человеческому и презрели все сверхчеловеческое, в нашем нынешнем откате в болото, когда любая идея вызывает враждебность, вызывает подозрение в тиранстве, в диктаторстве, когда даже вера кажется нам слишком авторитарной, а в мировоззрении господствует сплошной постмодернизм, для нас Маяковский не просто непонятен – он нам враждебен. И эта живая враждебность к нему сохранилась очень во многих. Не случайно книжка Карабчиевского «Воскресение Маяковского» – я не говорю сейчас лично о Карабчиевском, я оговорю о его лирическом герое, о его агенте письма – это как раз и есть классический такой вопль маленького человека, вопль обывателя на глазах у которого из почвы вырастает нечто совершенно нечеловеческое, нечто, что угрожает всей его системе ценностей. Помилуйте, но ведь это зверство! Помилуйте, но ведь это бестактно!
Разумеется, это бестактно, как всякая эволюция. Эволюция вообще-то не спрашивает, когда происходит. И человек, вероятно, казался обезьяне точно таким же попранием всех основ, если только эволюция шла по Дарвину.
Этот странный прыжок из людей в сверхлюди, который произошел во всей русской культуре начала ХХ века, не мог не вызывать у современников самого жаркого отторжения. Когда мы смотрим на биографию Гумилева, этого еще одного последовательного сверхчеловека, который сделал из себя такого же гения и героя, будучи хлипким и болезненным мальчиком, мы не можем не повторить издевательских слов Блока: «Все люди едут в Париж – этот в Африку. Все ходят в шляпе – он в цилиндре. Ну и стихи такие же – в цилиндре». Мы не можем не вспомнить и рассказа о себе самого Гумилева, который говорит, что в альбоме сестры, в анкете все писали «любимый цветок – фиалка», а он писал «рододендрон», все писали «любимый писатель – Боборыкин», а он – «Оскар Уальд», все писали «любимое блюдо – мороженое», а он – «канандер», и только ночью в ужасе вспомнил, что пишется, оказывается, «камамбер» и побежал вырывать этот листочек.
Мы можем сколько угодно над этими мемуарами Одоевцевой умиляться, улыбаться, но мы должны понимать, что это усилие сделать из себя что-то, хоть как-то выламываться из среды, из нормы – это и есть уже та описанная впоследствии Гумилевым эволюция.
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не распустившиеся крылья.
Вот эти еще не распустившиеся крылья – они есть и в Маяковском, и в Гумилеве, может быть, поэтому оба они воспринимаются современниками всегда с таким злорадством. Каждую их неудачу так радостно приветствуют, ведь каждая их неудача – это доказательство, что мы-то с вами живем правильно. С нашим самоваром, с нашим вечерним чаем. С нашим ежедневным скучным трудом. А эти, один из которых всё едет в Африку, а другой всё мечтает об этой Африке и рисует каких-то странных жирафов, оба они, разумеется, уроды, и не зря Маяковский в ответ уже в 1916 году выкрикивает: «Я не твой, снеговая уродина!» Не зря Маяковский уже в 1915 году совершенно отчетливо говорит: «Какими голиафами я зачат – такой большой и такой ненужный?»
Эти голиафы, которыми он зачат, – это и есть титаны русского XIX века, к которым он относился, кстати, без пренебрежения, с высочайшим уважением. Это и Чернышевский, это и его кумир Тургенев, потому что в Базарове он узнавал себя и мечтал его сыграть. Это и Писарев, которого он любил и вечно перечитывал. Душевнобольной Писарев, безусловно, но ведь именно душевнобольные особенно чутки к эволюции.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу