И идешь в воскресенье в парк, а там толпа хохочет до колик над шутками бродячего комика, и постояв недолго, думаешь: а покажи им простейшую фразу из Гоголя — "Хозяин под видом завтрака заказывал решительный обед" — ведь тоже не поймут. Что ж, утешение.
Оттого, наверное, и не войти нам полностью в американскую жизнь, что она представляется не вполне реальной — иллюзорной, наведенной. Ведь язык — не только наступательное и оборонительное оружие, он всегда был для нас инструментом разведки. По первой сказанной фразе мы могли практически безошибочно определить социальную принадлежность говорящего, его образовательный уровень, качество среды, склонности, интересы. Даже теоретически нельзя было себе представить человека, легко выговаривающего слово «Махабхарата» в дружбе с человеком, произносящим «систематицки». Вся интеллектуальная Америка потешалась над президентом Картером за его южный выговор, а нам нравилось, как он говорит — он говорит по-английски. В одной американской компании мы заметили, что обнося всех марихуаной, не предлагают ее только одному парню. В ответ на наше недоумение хозяин пояснил: "Вы разве не слышите — он же из Оклахомы". Да — подумали мы — с человеком, произносящим «сотиски», мы бы тоже не стали говорить о Кафке.
Лакмусовые свойства английского нам недоступны — кажется, с этим мы уже примирились. Но страшнее, что ускользает и родной язык. Все-таки вторжение американских реалий в нашу жизнь происходит — в том числе, и языковых. И мы не хотим усложнять себе жизнь и легко подхватываем удобные и понятные всем словечки, и вот мы уже "пьем дринк" и "меняем трейн". Тот чудовищный воляпюк, на котором изъясняется большая часть эмиграции, страшен даже не сам по себе, а тем, что обезличивает, уравнивает, нивелирует. Наше главное оружие и достояние бездействует не только в общении с иностранцами, но и становится бесполезным в общении друг с другом. И сам не замечаешь, что сперва спасаешься вводными словами, вроде "как говорят здесь", потом смягчаешь впечатление: иронической усмешкой, и наконец, уверенно — без всяких экивоков и гримас — говоришь: "Возьмешь бас файв".
Наверное, — это удел всех волн эмиграции. Еще Аверченко издевался над русским парижанином: "Застегайчик и тарелошка с ухами". Еще Маяковский вполне современно изобразил наш макаронический язык:
Я вам, сэр, назначаю апойтман.
Вы знаете, кажется, мой апартман?
Тудой пройдете четыре блока,
Потом сюдой дадите крен.
А если стриткара набита, около
Можете взять подземный трен.
Чуть ли не единственный роман из жизни третьей эмиграции в Америке — лимоновский "Это я — Эдичка" — написан именно на таком говоре. Конечно, мы и сами можем кому угодно объяснить, почему автор избрал такой нарочитый прием и что он хотел этим сказать, но сомнение точит: а может, он просто не знает, как назвать "тишотку"?
А мы — мы знаем?
В нашем веке власть принадлежит народу. В буквальном, переносном и каком угодно смысле. Для народа и ради него печатаются книги, снимаются фильмы, сочиняется музыка, рисуются картины. Тирания меньшинства отступила перед диктатурой большинства. Как бы ни называлась политическая доктрина — тоталитаризм, автократия, демократия — суть ее, глубинная культурная основа, определяется массовым вкусом. Тезис, который всегда был омерзителен поэтам — хорошо то, что хорошо продается — так или иначе торжествует в этом мире. В том числе и в поэзии. Эзотерические времена с их антидемократическими башнями из слоновой кости остаются достоянием романтических отшельников. Конформизм — даже в виде нонконформизма — становится уделом цивилизации. Конечно, все это — обратная сторона всеобщей грамотности, современных коммуникаций, политических свобод. (Фрески в церквах писали для невежественных крестьян, чтобы растолковать им Библию. Теперь у крестьян есть газеты). Наш век уже не мыслит себя без грандиозной аудитории, массового рынка, коллективного вкуса. Тираж определяет судьбу искусства, культуры, идеологии.
Россия, которая обошлась без демократии и конкуренции, выработала несколько другую, оригинальную структуру. В то время как ничем не стесненная мысль Запада изобретала вестерны, комиксы и телевизор, Россия разрабатывала собственную модель культуры. Существование централизованного, планомерного и жестокого давления привело к идее катакомбного образа жизни. Тоталитарное общество порождало сопротивление на всех уровнях. Плодами этого сопротивления стали самиздат и пьянство, диссидентство и безделье, любовь к чтению и ненависть к красивым словам. Короче, все, что мы пытались описать в этой книге.
Читать дальше